Samantha Farinelli, Lo spazio semiotico-Semiotičeskoe prostranstvo, Lotman, mémoire, Civica Scuola Interpreti e Traduttori Altiero Spinelli

SAMANTHA FARINELLI

samanthafarinelli92@gmail.com

 Université de Strasbourg

Institut de Traducteurs d’Interprètes et de Relations Internationales

Civica Scuola Interpreti e Traduttori Alterio Spinelli

Master in Traduzione

 primo supervisore: professor Bruno OSIMO

secondo supervisore: professoressa Irina Simeonovna EGOROVA

Master: Arts, Lettres, Langues

Mention: Langues et Interculturalité

Spécialité: Traduction et interprétation

Parcours: Traduction professionnel

estate 2016

La traslitterazione dei caratteri cirillici usata è conforme alla norma ISO 9 del 1995 che prevede una corrispondenza biunivoca tra carattere cirillico e latino.

 © Ûrij Michajlovič Lotman, Moskva, 1996

© Samantha Farinelli per l’edizione italiana 2016

Слово

Молчат гробницы, мумии и кости,—

Лишь слову жизнь дана:

Из древней тьмы, на мировом погосте,

Звучат лишь Письмена.

И нет у нас иного достоянья!

Умейте же беречь

Хоть в меру сил, в дни злобы и страданья,

Наш дар бессмертный — речь.

Иван Алексеевич Бунин, 1915

Parola  

Tacciono sepolcri, mummie e ossa,

Solo alla parola è data la vita:

Dalle antiche tenebre, al camposanto cosmico,

Risuonano solo le Lettere.

E a noi nessun’altra fortuna rimane!

Sappiate custodire

Almeno con le forze che avete, nei giorni di cattiveria e sofferenza,

Il nostro dono immortale – il discorso.

Ivan Alekseevič Bunin, 1915

Lo spazio semiotico

Semiotičeskoe prostranstvo

ABSTRACT

 

The foreword examines the translation from Russian into Italian of an article from Vnutri myslâŝih mirov, written by Ûrij Lotman. The selected text addresses the concept of semiosphere and explains in detail the characteristics of this space, abstract yet real, that has well-defined borders, which preserve its individuality. The border of the semiosphere resembles a translator, an individual in the midst of two cultures that tries to make them interact. In the examined text there are some peculiar examples that the author has provided to clarify the argument. The translation with parallel text is followed by a glossary and a text analysis, which examines both the prototext and the metatext.

Sommario

Introduzione  9

Guida alla pronuncia  10

Traduzione con testo a fronte  11

Riferimenti bibliografici del prototesto  59

Glossario   63

Lemmi russo – italiano  64

Schede terminologiche 65

Scheda 1  65

Scheda 2  65

Scheda 3  66

Scheda 4  67

Scheda 5  68

Scheda 6  69

Scheda 7  70

Scheda 8  71

Scheda 9  72

Scheda 10  73

Scheda 11  74

Scheda 12  75

Scheda 13  76

Scheda 14  77

Scheda 15  78

Analisi testuale  80

L’autore 81

Il testo  82

Analisi traduttologica  84

Strategia traduttiva  85

Lettore modello e dominante 86

Realia  87

Terminologia  90

Forma espressiva  90

Scelte traduttive 92

Difficoltà  98

Paratesto: note, bibliografia e riferimenti bibliografici 100

Gestione del residuo traduttivo  102

Riferimenti bibliografici 104

Indice delle tabelle 105

 


 

Introduzione

 

Il presente mémoire ha come oggetto la traduzione e l’analisi dell’articolo «Semiotičeskoe prostranstvo» [Lo spazio semiotico] di Ûrij Lotman e si suddivide in cinque parti. La prima parte è dedicata alla traduzione dal russo all’italiano con testo a fronte seguita dai riferimenti bibliografici dell’originale. La seconda prevede un glossario di voci specifiche ricavate dal testo di partenza. Si tratta dei termini considerati più importanti e peculiari che sono analizzati secondo determinati fattori:

-       Contesto in cui è stata trovata la parola;

-       Dominio di appartenenza (es. semiotica, linguistica, psicologia);

-       Definizione;

-       Fonte.

Segue un’analisi testuale che fornisce informazioni più approfondite in merito a prototesto e autore. Nella quarta parte si esamina la traduzione; nella fattispecie il capitolo in questione affronta il tema del lettore modello e della dominante, esplica la strategia traduttiva adottata, elenca e spiega le difficoltà incontrate, le scelte di traduzione attuate e illustra il modo in cui è stato gestito il residuo traduttivo. Il quinto e ultimo capitolo riporta i riferimenti bibliografici.

Nel presente elaborato, quando si parla di prototesto si intende il testo originale russo, mentre con la parola metatesto ci si riferisce alla traduzione proposta, secondo la definizione di Anton Popovič (2006).

 

Guida alla pronuncia

 

Come già indicato, il presente mémoire utilizza la norma ISO/R 9:1995 per la traslitterazione dei caratteri cirillici. Di seguito alcune indicazioni per la pronuncia:

Lettera

Pronuncia

addolcisce la lettera che lo precede

rende dura la lettera che lo precede

â

ia come iato

c

zz come mazzo

č

c come cesto

è

e aperta

ë

io come occhio

g

gh come ghiro

h

c come casa pronunciato alla toscana

j

i breve

ŝ

sc come osceno pronunciato alla romana

š

sc come scena

û

iu come fiume

y

i dura, gutturale

z

s come rosa

ž

j come jour in francese

Traduzione con testo a fronte

 



Семиотическое пространство

Юрий Лотман

 

Наши рассуждения до сих пор строились по общепринятой схеме: в основу брался отдельный изолированный коммуникационный акт, и исследовались возникающие при этом отношения между адресантом и адресатом. При таком подходе полагается, что изучение изолированного факта обнаруживает все основные черты семиозиса, которые можно в дальнейшем экстраполировать на более сложные семиотические процессы. Такой подход удовлетворяет известному третьему правилу «Рассуждения о методе» Декарта: «…придерживаться определенного порядка мышления, начиная с предметов наиболее простых и наиболее легко познаваемых и восходя постепенно к познанию наиболее сложного…» (1950:272).

Кроме того, это отвечает научной привычке, ведущей свое начало со времен Просвещения: строить «робинзонаду» — вычленять изолированный объект, придавая ему в дальнейшем значение общей модели.

Однако для того, чтобы такое вычленение было корректным, необходимо, чтобы изолированный факт позволял моделировать все свойства явления, на которое будут экстраполироваться выводы. В данном случае этого сказать нельзя. Устройство, состоящее из адресанта, адресата и связывающего их единственного канала, еще не будет работать. Для этого оно должно быть погружено в семиотическое пространство. Все участники коммуникации должны уже иметь какой-то опыт, иметь навыки семиозиса. Таким образом, семиотический опыт должен парадоксально предшествовать любому семиотическому акту. Если по аналогии с биосферой (В. И. Вернадский) выделить семиосферу, то станет очевидно, что это семиотическое пространство не есть сумма отдельных языков, а представляет собой условие их существования и работы, в определенном отношении, предшествует им и постоянно взаимодействует с ними. В этом отношении язык есть функция, сгусток семиотического пространства, и границы между ними, столь четкие в грамматическом самоописании языка, в семиотической реальности представляются размытыми и полными переходных форм. Вне семиосферы нет ни коммуникации, ни языка. Конечно, и одноканальная структура есть реальность. Самодовлеющая одноканальная система — допустимый механизм для передачи предельно простых сигналов и вообще для реализации первой функции, но для задачи генерирования информации она решительно непригодна. Не случайно представить такую систему как искусственно созданную конструкцию можно, но в естественных условиях возникают работающие системы совсем другого типа. Уже то, что дуализм условных и изобразительных знаков (вернее, условности и изобразительности, в разных пропорциях присутствующих в тех или иных знаках) является универсалией человеческой культуры, может рассматриваться как наглядный пример того, что семиотический дуализм — минимальная форма организации работающей семиотической системы.

Бинарность и асимметрия являются обязательными законами построения реальной семиотической системы. Бинарность, однако, следует понимать как принцип, который реализуется как множественность, поскольку каждый из вновь образуемых языков в свою очередь подвергается раздроблению на основе бинарности. Во всякую живую культуру «встроен» механизм умножения ее языков (далее мы увидим, что параллельно работает противонаправленный механизм унификации языков). Так, например, мы постоянно являемся свидетелями количественного роста языков искусства. Особенно это заметно в культуре XX в. и типологически сопоставляемых с нею культурах прошлого. В условиях, когда основная творческая активность перемещается в лагерь аудитории, актуальным становится лозунг: искусство есть все, что мы воспринимаем как искусство. В начале XX столетия кино превратилось из ярмарочного увеселения в высокое искусство. Оно явилось не одно, но в сопровождении целого кортежа традиционных и вновь изобретенных зрелищ. Еще в XIX в. никто не стал бы всерьез рассматривать цирк, ярмарочные зрелища, народные игрушки, вывески, выкрики уличных торговцев как виды искусств. Сделавшись искусством, кинематограф сразу же разделился на кино игровое и документальное, фотографическое и мультипликационное со своей поэтикой каждое. А в настоящее время прибавилась еще оппозиция: кино/телевидение. Правда, одновременно с расширением ассортимента языков искусств происходит и его сужение: определенные искусства практически выбывают из активной обоймы. Так что не следует удивляться, если при более тщательном исследовании разнообразие семиотических средств внутри той или иной культуры окажется относительно константной величиной. Но существенно другое: состав языков, входящих в активное культурное поле, постоянно меняется, и еще большим изменениям подлежит аксиологическая оценка и иерархическое место входящих в него элементов.

Одновременно во всем пространстве семиозиса — от социальных, возрастных и прочих жаргонов до моды — также происходит постоянное обновление кодов. Таким образом, любой отдельный язык оказывается погруженным в некоторое семиотическое пространство, и только в силу взаимо- действия с этим пространством он способен функционировать. Неразложимым работающим механизмом — единицей семиозиса — следует считать не отдельный язык, а все присущее данной культуре семиотическое пространство. Это пространство мы и определяем как семиосферу. Подобное наименование оправдано, поскольку, подобно биосфере, являющейся, с одной стороны, совокупностью и органическим единством живого вещества, по определению введшего это понятие академика В. И. Вернадского, а с другой стороны — условием продолжения существования жизни, семиосфера — и результат, и условие развития культуры.

В. И. Вернадский писал, что все «сгущения жизни теснейшим образом между собою связаны. Одно не может существовать без другого. Эта связь между разными живыми пленками и сгущениями и неизменный их характер есть извечная черта механизма земной коры, проявлявшаяся в ней в течение всего геологического времени» (1960:101).

С особенной определенностью эта мысль выражена в следующей формуле: «…биосфера — имеет совершенно определенное строение, определяющее все без исключения в ней происходящее <…> Человек, как он наблюдается в природе, как и все живые организмы, как всякое живое вещество, есть определенная функция биосферы, в определенном ее пространстве — времени» (Вернадский, 1977:32).

Еще в заметках 1892 г. Вернадский указал на интеллектуальную деятельность человека (человечества) как на продолжение космического конфликта жизни с косной материей: «…законообразный характер сознательной работы народной жизни приводил многих к отрицанию влияния личности в истории, хотя, в сущности, мы видим во всей истории постоянную борьбу сознательных (т. е. „не естественных”) укладов жизни против бессознательного строя мертвых законов природы, и в этом напряжении сознания вся красота исторических явлений, их оригинальное положение среди остальных природных процессов. Этим напряжением сознания может оцениваться историческая эпоха» (1988:292).

Семиосфера отличается неоднородностью. Заполняющие семиотическое пространство языки различны по своей природе и относятся друг к другу в спектре от полной взаимной переводимости до столь же полной взаимной непереводимости. Неоднородность определяется гетерогенностью и гетерофункциональностью языков. Таким образом, если мы, в порядке мысленного эксперимента, представим себе модель семиотического пространства, все языки которого возникли в один и тот же момент и под влиянием одинаковых импульсов, то все равно перед нами будет не одна кодирующая структура, а некоторое множество связанных, но различных систем. Например, мы строим модель семиотической структуры европейского романтизма, условно отграничивая его хронологические рамки. Даже внутри такого — полностью искусственного пространства мы не получим однородности, поскольку различная мера иконизма неизбежно будет создавать ситуацию условного соответствия, а не взаимно-однозначной семантической переводимости. Конечно, поэт-партизан 1812 г. Денис Давыдов мог сопоставлять тактику партизанской войны с романтической поэзией, когда требовал, чтобы начальником партизанского отряда не назначался «методик с расчетливым разумом и со студеною душою <…> Сие исполненное поэзии поприще требует романтического во- ображения, страсти к приключениям и не довольствуется сухою, прозаическою храбростию. — Это строфа Байрона!» (1822:83).

Однако стоит просмотреть его снабженное планами и картами историко-тактическое исследование «Опыт теории партизанского действия», чтобы убедиться, что эта красивая метафора говорит лишь о сближении несопоставимого в контрастном сознании романтика. То, что единство различных языков устанавливается с помощью метафор, лучше всего говорит об их принципиальном различии.

Но ведь надо учитывать и то, что разные языки имеют различные периоды обращения: мода в одежде меняется со скоростью, несравнимой с периодом смены этапов литературного языка, а романтизм в танцах не синхронен романтизму в архитектуре. Таким образом, в то время как в одних участках семиосферы будет переживаться поэтика романтизма, другие могут уже далеко продвинуться в постромантическом направлении. Следовательно, даже эта искусственная модель не даст в строго синхронном срезе гомологической картины. Не случайно, когда пытаются дать синтетическую картину романтизма, характеризующую все виды искусств (а порой еще прибавляя другие области культуры), приходится решительно жертвовать хронологией. То же касается и барокко, и классицизма, и многих других «измов».

Однако если говорить не об искусственных моделях, а о моделировании реального литературного (или шире — культурного) процесса, то придется признать, что — продолжая наш пример — романтизм захватывает лишь определенный участок семиосферы, в которой продолжают существовать разнообразные традиционные структуры, порой восходящие к глубокой архаике. Кроме того, ни один из этапов развития не свободен от столкновения с текстами, извне поступающими со стороны культур, прежде вообще находившихся вне горизонта данной семиосферы. Эти вторжения — иногда отдельные тексты, а иногда целые культурные пласты — оказывают разнообразные возмущающие воздействия на внутренний строй «картины мира» данной культуры. Таким образом, на любом синхронном срезе семиосферы сталкиваются разные языки, разные этапы их развития, некоторые тексты оказываются погруженными в не соответствующие им языки, а дешифрующие их коды могут вовсе отсутствовать. Представим себе в качестве некоторого единого мира, взятого в синхронном срезе, зал музея, где в разных витринах выставлены экспонаты разных эпох, надписи на известных и неизвестных языках, инструкции по дешифровке, составленные методистами пояснительные тексты к выставке, схемы маршрутов экскурсий и правила поведения посетителей. Поместим в этот зал еще экскурсоводов и посетителей и представим себе это все как единый механизм (чем, в определенном отношении, все это и является). Мы получим образ семиосферы. При этом не следует упускать из виду, что все элементы семиосферы находятся не в статическом, а в подвижном, динамическом соотношении, постоянно меняя формулы отношения друг к другу. Особенно это заметно на традиционных моментах, доставшихся из прошлых состояний культуры. Эволюция культуры коренным образом отличается от биологической эволюции, и здесь слово «эволюция» часто служит плохую дезориентирующую службу.

Эволюционное развитие в биологии связано с вымиранием видов, отвергнутых естественным отбором. Живет лишь то, что синхронно исследователю. Аналогичное в чем-то положение в истории техники, где инструмент, вытесненный из употребления техническим прогрессом, находит убежище лишь в музее. Он превращается в мертвый экспонат. В истории искусства произведения, относящиеся к ушедшим в далекое прошлое эпохам культуры, продолжают активно участвовать в ее развитии как живые факторы. Произведение искусства может «умирать» и вновь возрождаться, быв устаревшим, сделаться современным или даже профетически указывающим на будущее. Здесь «работает» не последний временной срез, а вся толща текстов культуры. Стереотип истории литературы, построенной по эволюционистскому принципу, создавался под воздействием эволюционных концепций в естественных науках. В результате синхронным состоянием литературы в каком-либо году считается перечень произведений, написанных в этом году. Между тем, если создавать списки того, что читалось в том или ином году, картина, вероятно, была бы иной. И трудно сказать, какой из списков более характеризовал бы синхронное состояние культуры. Так, для Пушкина в 1824—1825 гг. наиболее актуальным писателем был Шекспир, Булгаков переживал Гоголя и Сервантеса как современных ему писателей, актуальность Достоевского ощущается в конце XX в. не меньше, чем в конце XIX. По сути дела все, что содержится в актуальной памяти культуры, прямо или опосредованно включается в ее синхронию.

Структура семиосферы асимметрична. Это выражается в системе направленных токов внутренних переводов, которыми пронизана вся толща семиосферы. Перевод есть основной механизм сознания. Выражение некоторой сущности средствами другого языка — основа выявления природы этой сущности. А поскольку в большинстве случаев разные языки семиосферы семиотически асимметричны, то есть не имеют взаимно-однозначных смысловых соответствий, то вся семиосфера в целом может рассматриваться как генератор информации.

Асимметрия проявляется в соотношении: центр семиосферы — ее периферия. Центр семиосферы образуют наиболее развитые и структурно организованные языки. В первую очередь, это — естественный язык данной культуры. Можно сказать, что если ни один язык (в том числе и естественный) не может работать, не будучи погружен в семиосферу, то никакая семиосфера, как отмечал еще Эмиль Бенвенист, не может существовать без естественного языка как организующего стержня. Дело в том, что наряду со структурно организованными языками, в пространстве семиосферы теснятся частные языки, языки, способные обслуживать лишь отдельные функции культуры и языкоподобные полуоформленные образования, которые могут быть носителями семиозиса, если их включат в семиотический контекст. Это можно сравнить с тем, что камень или причудливо изогнутый древесный ствол может функционировать как произведение искусства, если его рассматривать как произведение искусства. Объект приобретает функцию, которую ему приписывают.

Для того, чтобы воспринимать всю эту массу конструкций как носителей семиотических значений, надо обладать «презумпцией семиотичности»: возможность значимых структур должна быть дана в сознании и в семиотической интуиции коллектива. Эти качества вырабатываются на основе пользования естественным языком. Так, например, зависимость, в ряде случаев, структуры «семьи богов» и других базисных элементов картины мира от грамматического строя языка представляется очевидной.

Высшей формой структурной организации семиотической системы является стадия самоописания. Сам процесс описания есть доведение структурной организации до конца. Как стадия создания грамматик, так и кодификация обычаев или юридических норм подымают описываемый объект на новую ступень организации. Поэтому самоописание системы есть последний этап в процессе ее самоорганизации. При этом система выигрывает в степени структурной организованности, но теряет те внутренние запасы неопределенности, с которыми связаны ее гибкость, способность к повышению информационной емкости и резерв динамического развития.

Необходимость этапа самоописания связана с угрозой излишнего разнообразия внутри семиосферы: система может потерять единство и определенность и «расползтись». Идет ли речь о лингвистических, политических или культурных аспектах, во всех случаях мы сталкиваемся со сходными механизмами: какой-то один участок семиосферы (как правило, входящий в ее ядерную структуру) в процессе самоописания — реального или идеального, это уже зависит от внутренней ориентации описания на настоящее или будущее — создает свою грамматику. Затем делаются попытки распространить эти нормы на всю семиосферу. Частичная грамматика одного культурного диалекта становится метаязыком описания культуры как таковой. Так, диалект Флоренции делается в эпоху Ренессанса литературным языком Италии, юридические нормы Рима — законами всей империи, а этикет двора эпохи Людовика XIV — этикетом дворов всей Европы. Возникает литература норм и предписаний, в которой последующий историк видит реальную картину действительной жизни той или иной эпохи, ее семиотическую практику. Эта иллюзия поддерживается свидетельствами современников, которые действительно убеждены, что именно так они и поступают. Современник рассуждает приблизительно так: «Я человек культуры (т. е. эллин, римлянин, христианин, рыцарь, esprit fort, философ эпохи Просвещения или гений эпохи романтизма). Как человек культуры я реализую поведение, предписываемое такими-то нормами.

Только то в моем поведении, что соответствует этим нормам, может считаться поступком. Если же я, по слабости, болезни, непоследовательности и т. д., в чем-то отклоняюсь от данных норм, то это не имеет значения, нерелевантно, просто «не существует». Список того, что в данной системе культуры «не существует», хотя практически происходит, всегда является существенной типологической характеристикой принятой системы семиотики. Так, например, известный Андрей Капеллан, автор «De arte amandi» (между 1175 и 1186 г.) — трактата о нормах fin amors, — подвергая благородную любовь тщательной кодификации и требуя от влюбленного верности даме, молчания, тщательного servir, целомудрия, куртуазности и т. д., спокойно допускает насилие по отношению к поселянке, поскольку в этой картине мира она «как бы не существует», действия по отношению к ней находятся вне семиотики, то есть их «как бы нет».

Созданная таким образом картина мира будет восприниматься современниками как реальность. Более того, это и будет их реальностью в той мере, в какой они приняли законы данной семиотики. А последующие поколения (включая исследователей), восстанавливающие жизнь по текстам, усвоят представление о том, что и бытовая реальность была именно такой. Между тем отношение такого метапласта семиосферы к реальной картине ее семиотической «карты», с одной стороны, и бытовой реальности жизни, лежащей по ту сторону семиотики, с другой, будет достаточно сложным. Во-первых, если в той ядерной структуре, где создавалось данное самоописание, оно действительно представляло идеализацию некоторого реального языка, то на периферии семиосферы идеальная норма противоречила находящейся «под ней» семиотической реальности, а не вытекала из нее. Если в центре семиосферы описание текстов порождало нормы, то на периферии нормы, активно вторгаясь в «неправильную» практику, порождали соответствующие им «правильные» тексты. Во- вторых, целые пласты маргинальных, с точки зрения данной метаструктуры, явлений культуры вообще никак не соотносились с идеализованным ее портретом. Они объявлялись «несуществующими». Начиная с работ культурно-исторической школы, любимым жанром многих исследователей являются статьи под заглавиями «Неизвестный поэт XII века» или «Об еще одном забытом литераторе эпохи Просвещения» и пр. Откуда берется этот неисчерпаемый запас «неизвестных» и «забытых»? Это те, кто в свою эпоху попали в разряд «несуществующих» и игнорировались наукой, пока ее точка зрения совпадала с нормативными воззрениями эпохи. Но точка зрения сдвигается — и вдруг обнаруживаются «неизвестные». Вспоминают, что в год смерти Вольтера «неизвестному философу» Луи Клоду Сен-Мартену уже было 35 лет; что Ретиф де Ла Бретонн написал более 200 томов, которым историки литературы так и не найдут места, называя их автора то «маленьким Руссо», то «Бальзаком XVIII века»; что в эпоху романтизма в России жил Василий Нарежный, написавший около двух с половиной десятков томов романов, «не замеченных» современниками, поскольку в них уже обнаруживались черты реализма.

Таким образом, на метауровне создается картина семиотической унификации, а на уровне описываемой им семиотической «реальности» кипит разнообразие тенденций. Если карта верхнего слоя закрашена в одинаковый ровный цвет, то нижняя пестрит красками и множеством пересекающихся границ. Когда Карл Великий в исходе VIII столетия понес меч и крест саксам, а Владимир Святой через сто лет крестил Киевскую Русь, великие варварские империи Запада и Востока сделались христианскими государствами. Однако их христианство отвечало самохарактеристике и располагалось на политическом и религиозном метауровне, под которым кипели языческие традиции и различные бытовые компромиссы. Иначе и не могло быть при условиях массовых, а порой и насильственных, крещений. Страшная резня, учиненная Карлом над пленными саксами-язычниками под Верденом, вряд ли могла способствовать распространению в среде варваров принципов Нагорной проповеди.

И между тем было бы неправильным полагать, что даже простая перемена самоназвания не оказала влияния на «ниже лежащие» уровни, не способствовала превращению христианизации в евангелизацию, не унифицировала культурное пространство этих государств уже на уровне «реальной семиотики». Таким образом, смысловые токи текут не только по горизонтальным пластам семиосферы, но и действуют по вертикали, образуя сложные диалоги между разными ее пластами.

Однако единство семиотического пространства семиосферы достигается не только метаструктурными построениями, но, даже в значительно большей степени, единством отношения к границе, отделяющей внутреннее пространство семиосферы от внешнего, ее в от вне.

Понятие границы

Внутреннее пространство семиосферы парадоксальным образом одновременно и неравномерно, асимметрично, и едино, однородно. Состоя из конфликтующих структур, оно обладает также индивидуальностью. Самоописание этого пространства подразумевает местоимение первого лица. Одним из основных механизмов семиотической индивидуальности является граница. А границу эту можно определить как черту, на которой кончается периодичная форма. Это пространство определяется как «наше», «свое», «культурное», «безопасное», «гармонически организованное» и т. д. Ему противостоит «их-пространство», «чужое», «враждебное», «опасное», «хаотическое».

Всякая культура начинается с разбиения мира на внутреннее («свое») пространство и внешнее («их»). Как это бинарное разбиение интерпретируется — зависит от типологии культуры. Однако само такое разбиение принадлежит к универсалиям. Граница может отделять живых от мертвых, оседлых от кочевых, город от степи, иметь государственный, социальный, национальный, конфессиональный или какой-либо иной характер. Поразительно, как не связанные между собой цивилизации находят совпадающие выражения для характеристики мира, лежащего по ту сторону границы. Так, киевский монах-летописец XI в. описывал жизнь других восточнославянских, еще языческих, племен: «…древляне живяху звЪриньскимъ образомъ, живуще скотьски: убиваху другъ друга, ядяху вся нечисто, и брака у них не бываше, но умыкиваху у воды дЪвиця. И радимичи, и вятичи, и съверъ одинъ обычай имяху: живяху в лЪсЪ, якоже и всякий звЪрь, ядуще все нечисто, и срамословье в них предъ отьци и предъ снохами, и браци не бываху въ них, но игрища межю селы, схожахуся на игрища, на плясанье и на вся бЪсовьская пЪсни…» (Дмитриев, Лихачев, 1978:30).

А вот как в VIII в. хронист-франк, христианин, описывал нравы язычников-саксов: «Свирепые по своей натуре, приверженные бесовскому культу, враги нашей религии, не уважают они ни человеческих, ни божьих правил, считают дозволенным недозволенное».

В последних словах хорошо выражена зеркальность «нашего» и «их» мира: что у нас недозволено, у них дозволено.

Всякое существование возможно лишь в формах определенной пространственной и временной конкретности. Человеческая история — лишь частный случай этой закономерности. Человек погружен в реальное, данное ему природой пространство. Константы вращения земли (движения солнца по небосклону), движения небесных светил, временных природных циклов оказывают непосредственное влияние на то, как человек моделирует мир в своем сознании. Не менее важны физические константы человеческого тела, задающие определенные отношения к окружающему миру. Размеры тела человека определяют то, что мир механики, ее законов представляется для человека «естественным», а мир частиц или космических пространств он может представить себе лишь умозрительно и совершив над своим сознанием известное насилие. Соотношение среднего веса человека, силы притяжения земли и вертикального положения тела привели к возникновению универсального для всех человеческих культур противопоставления верх/низ с разнообразными содержательными интерпретациями (религиозными, социальными, политическими, моральными и т. д.). Можно сомневаться, что выражение: «он достиг вершин», понятное человеку любой культуры, было бы столь же не нуждающимся в комментарии для мыслящей мухи или человека, выросшего в условиях невесомости.

«Верх», «вершина» не требует объяснений. Выражение: «Qui: ne vole au sommet tombe au plus bas degré»[1] (Буало. «Сатиры») — так же понятно, как «La lutte elle-même vers les sommets suffit à remplir un coeur d’homme. Il faut imaginer Sisyphe heureux»[2] (Камю. «Миф о Сизифе»).

Как ни велико временное и пространственное расстояние между Камю и начальником военной экспедиции против язычников на Руси XI в. Янем Вышатичем, но понимание семантики верха и низа у них было одинаковым. Прежде чем казнить языческих волхвов (шаманов), Янь спросил их, где находится их бог, и получил (в изложении монаха-летописца) ответ: «СЪдить в безднЪ». На что Янь им авторитетно разъяснил: «Какый то богь, коли съдя в безднЪ? То есть бЪсъ, а богь есть на небеси…» (Дмитриев, Лихачев, 1978:190-192).

Формула эта полюбилась летописцу, и он почти в тех же словах заставил ее повторить языческого жреца из Чудской земли (эста): «Он же [новгородец] рече: „То каци суть бози ваши, кде живуть?” Онъ же [кудесник] рече: „В безднахъ. Суть же образом черни, крилата, хвосты имуще; всходять же и подъ небо, слушающе вашихъ боговъ. Ваши бо бози на небеси суть”» (Дмитриев, Лихачев, 1978:190-192).

Асимметрия человеческого тела явилась антропологической основой его семиотизации, семиотика правого/левого имеет столь же универсальный для всех человеческих культур характер, как и противопоставление верх/низ. Такова же исходная асимметрия мужского/женского, живого/мертвого, то есть подвижного, теплого, дышащего и неподвижного, холодного, не дышащего (рассмотрение холода и смерти как синонимов подтверждается огромным числом текстов в разных культурах, столь же обычно отождествление смерти и окаменения, превращения в камень; ср. многочисленные легенды о происхождении тех или иных гор и скал).

В. И. Вернадский отмечал, что жизнь на Земле протекает в особом, ею же созданном пространственно-временном континууме: «…логически правильно построить новую научную гипотезу, что для живого вещества на планете Земля речь идет не о новой геометрии, не об одной из геометрий Римана, а об особом природном явлении, свойственном пока только живому веществу, о явлении пространства — времени, геометрически не совпадающем с пространством, в котором время проявляется не в виде четвертой координаты, а в виде смены поколений» (1965:201).

Сознательная человеческая жизнь, то есть жизнь культуры, также требует особой структуры «пространства — времени». Культура организует себя в форме определенного «пространства — времени» и вне такой организации существовать не может. Эта организация реализуется как семиосфера и одновременно с помощью семиосферы.

Внешний мир, в который погружен человек, чтобы стать фактором культуры, подвергается семиотизации — разделяется на область объектов, нечто означающих, символизирующих, указывающих, то есть имеющих смысл, и объектов, представляющих лишь самих себя. При этом разные языки, заполняющие семиосферу — этого стоглазого Аргуса, — выделяют во внележащей реальности различное. Появляющаяся таким образом стереоскопическая картина присваивает себе право говорить от имени культуры в целом. Одновременно, при всем различии субструктур семиосферы, они организованы в общей системе координат: на временной оси — прошедшее, настоящее, будущее, на пространственной — внутреннее пространство, внешнее и граница между ними. По этой системе координат перекодируется и внесемиотическая реальность — ее пространство и время — для того, чтобы она сделалась «семиотизабельной», способной стать содержанием семиотического текста. Об этой стороне вопроса смотри далее.

Как уже было сказано, распространение метаструктурного самоописания из центра культуры на все ее семиотическое пространство, унифицирующее для историка весь синхронный срез семиосферы, на самом деле создает лишь видимость унификации. Если в центре метаструктура выступает как «свой» язык, то на периферии она оказывается «чужим» языком, не способным аде- кватно отражать лежащую под ней семиотическую практику. Это как бы грамматика чужого языка. В результате в центре культурного пространства участки семиосферы, поднимаясь до уровня самоописания, приобретают жестко организованный характер и одновременно достигают саморегулировки. Но одновременно они теряют динамичность и, исчерпав резерв неопределенности, становятся негибкими и неспособными к развитию. На периферии — чем дальше от центра, тем заметнее — отношения семиотической практики и навязанного ей норматива делаются все более конфликтными. Тексты, порожденные в соответствии с этими нормами, повисают в воздухе, лишенные реального семиотического окружения, а органические создания, определенные реальной семиотической средой, приходят в конфликт с искусственными нормами. Это — область семиотической динамики. Именно здесь создается то поле напряжения, в котором вырабатываются будущие языки. Так, например, давно замечено, что периферийные жанры в искусстве революционнее тех, которые расположены в центре культуры, пользуются наиболее высоким престижем и воспринимаются современниками как искусство par excellence. Во второй половине XX в. мы стали свидетелями бурной агрессии маргинальных форм культуры. Одним из примеров этого может служить «карьера» кинематографа, превратившегося из ярмарочного зрелища, свободного от теоретических ограничений и регулируемого лишь своими техническими возможностями, в одно из центральных искусств и, более того, особенно в последние десятилетия, в одно из наиболее описываемых искусств. То же можно сказать и об искусстве европейского авангарда в целом. Авангард пережил период «бунтующей периферии», стал центральным явлением, диктующим свои законы эпохе и стремящимся окрасить всю семиосферу в свой цвет, и, фактически застыв, сделался объектом усиленных теоретизирований на метакультурном уровне.

Те же закономерности могут проявляться даже в пределах одного текста. Так, например, известно, что в ранней ренессансной живописи именно на периферии полотна и в дальних пейзажных планах накапливают жанровые, бытовые элементы, при строгой каноничности центральных фигур. Вершины этот процесс достигает в загадочной картине Пьеро делла Франческа «Бичевание Христа» (Урбино, Герцогский дворец), где периферийные фигуры смело вышли на передний план, а сцена бичевания отнесена вглубь и колористически приглушена, давая как бы смысловой фон красочному тройному портрету на первом плане. Аналогичные процессы могут развертываться не в пространстве, а во времени, в движении от наброска к окончательному тексту. Многочисленны случаи, когда предварительные варианты, как в живописи, так и в поэзии, смелее связаны с эстетикой будущего, чем «нормированный» и прошедший автоцензуру окончательный текст. О том же говорят и многие примеры кадров, исключенных режиссерами в процессе монтажа.

Аналогичным примером в другой сфере может быть активность семиотических процессов в период европейского средневековья в тех областях, где христианизация «варваров» не отменила народных языческих культов, а как бы прикрыла их своей официальной мантией, от труднодоступных горных районов Пиренеев и Альп до лесов и болот, где обитали саксы и тюринги. Именно на этой почве позже зарождались «народное христианство», ереси и, наконец, реформационные движения.

Бурная семиотическая деятельность, стимулируемая подобной ситуацией, приводит к ускоренному «созреванию» периферийных центров и к выработке ими своих метаописаний, которые могут, в свою очередь, выступить в качестве претендентов на универсальную структуру метаописания для всей семиосферы. История культуры дает много примеров подобной конкуренции. Практически, внимательный историк культуры обнаруживает в каждом синхронном ее срезе не одну систему канонизирующих норм, а парадигму конкурирующих систем. Характерным примером может быть одновременное существование в Германии XVII в. «языковых обществ» (Sprachgesellschaften) и «Плодоносящего общества» (Fruchtbringende Gesellschaft), ставившего перед собой задачу пуристического толка — очистку немецкого языка от варваризмов, особенно галлицизмов и латинизмов, и грамматическую нормализацию языка (грамматика Ю. Г. Шоттеля), и «Благородной академии верных дам» (она же — «Орден золотой пальмы»), преследующей прямо противоположную цель — пропаганду французского языка и прециозного стиля поведения. Можно также указать на соревнование между Французской Академией и Голубым салоном г-жи Рамбуйе. Последний пример особенно показателен: оба центра активно и сознательно работают над созданием своего «языка культуры». Если при основании Французской Академии (король подписал патент 2 января 1635 г.) среди первостепенных задач было указано «épurer et fixer la langue», то и для «галантной культуры» вопрос языка оказался на первом месте. Поль Таллеман писал: «Si le mot de jargon ne signifiait qu’un mauvais langage corrompu d’un bon, comme peut-estre celuy du bas peuple, on ne pourrait guaires bien dire jargon Précieuses, parce que les Précieuses cherchent le plus joli, mais ce mot signifie aussi langage affecté, et par conséquent jargon de Précieuses est une bonne manière de parler, ce n’est pas la vraye langue que parlent les personnes qu’on appelle Précieuses, ce sont des Fhrases recherchée, faites exprès».[3]

Последнее признание особенно ценно: оно прямо указывает на искусственный и нормативный характер langage des Précieuses. Если в сатирах на прециозниц дело представлялось как критика испорченного употребления с позиций высокой нормы, то, с точки зрения самих сторонников галантной культуры, речь шла о возведении употребления в норму, то есть о создании абстрактного образа реального употребления.

В равной мере интересна контроверза в отношении к пространству: вдохновитель идеи Академии Ришелье видел пределы распространения очищенного и упорядоченного французского языка в границах абсолютистской идеальной Франции, предела его государственных мечтаний. Салон Рамбуйе создавал свое идеальное пространство: поразительно количество документов «прециозной географии», начиная с «Карты Страны Нежности» м-ль Скюдери, «Карты Королевства Прециозниц» Молеврие (1659), «Карты ухаживаний» Г. Гере (1674), «Езды в Остров любви» П. Таллемана (1663). Создается образ многостепенного пространства: реальный Париж превращается путем серии условных переименований в Афины. Но на еще более высоком уровне создается идеальное пространство «Страны нежности», которое отождествляется с «истинной» семиосферой. С этим можно сопоставить утопическую географию времен Ренессанса, причем в последнем случае характерно стремление, с одной стороны, создавать «над» реальностью образ идеального города, острова или государства, включая его географическое и картографическое описание (ср. «Утопию» Т. Мора и «Новую Атлантиду» Фрэнсиса Бэкона), а с другой, реализовать метаструктуру на практическом уровне, создавая проекты идеальных городов и опыты реализации таких проектов. Ср., например, гениальные рисунки идеальных городов Лючиано Лаурана (Урбино, Герцогский дворец). Такие сочинения, как «Краткое описание государства Евдемонии, острова страны Макарии» (1553) Каспара Штиблина, «Город Солнца» Кампанеллы, подготовляли многочисленные проекты построения идеальных городов. В основе ренессансного градостроительного утопизма лежали идеи Альберти. Планы городов, начертанные Дюрером, Леонардо да Винчи, план Сфорцинды, созданный Филарете, план идеального города Франческо ди Джорджо Мартини представляли непосредственное вторжение метаструктуры в реальность, так как были рассчитаны на реализацию, «…un succès dont il reste encore aujourd’hui de multiples témoins, depuis Lima (ainsi que Panama et Manille au XVII siècle) jusqu’à Zamosc en Pologne, depuis La Valette (à Malte) jusgu’à Nancy, en passant par Livourne, Gattinara (en Piémont), Vallauris, Brouage et Vitry-le-François»[4] (Delumeau, 1984:264-265).

Однако наиболее «горячими» точками семиообразовательных процессов являются границы семиосферы. Понятие границы двусмысленно. С одной стороны, она разделяет, с другой — соединяет. Она всегда граница с чем-то и, следовательно, одновременно принадлежит обеим пограничным культурам, обеим взаимно прилегающим семиосферам. Граница би- и полилингвистична. Граница — механизм перевода текстов чужой семиотики на язык «нашей», место трансформации «внешнего» во «внутреннее», это фильтрующая мембрана, которая трансформирует чужие тексты настолько, чтобы они вписывались во внутреннюю семиотику семиосферы, оставаясь, однако, инородными. В Киевской Руси был термин для обозначения кочевников, которые осели на рубежах русской земли, стали земледельцами и, входя в союзы с русскими князьями, вместе ходили в походы против своих кочевых соплеменников. Их называли «наши поганый» (поганый — одновременно «язычник» и «чужой», «неправильный», «нехристь»). Оксюморон «наши поганые» очень хорошо выражает пограничную ситуацию.

Для того, чтобы Байрон вошел в русскую культуру, должен возникнуть его культурный двойник — «русский Байрон», который будет одновременно лицом двух культур: как «русский» он органически вписывается во внутренние процессы русской литературы и говорит на ее (в широко- семиотическом смысле) языке. Более того, он не может быть изъят из русской литературы без того, чтобы в ней не образовалась не заполненная ничем зияющая пустота. Но одновременно он и Байрон — органическая часть английской литературы, и в контексте русской он выполнит свою функцию, только если будет переживаться именно как Байрон, то есть как английский поэт. Только в этом контексте понятно восклицание Лермонтова: Нет, я не Байрон, я другой…

Не только отдельные тексты или авторы, но и целые культуры, для того чтобы межкультурные контакты были возможны, должны иметь такие образы — эквиваленты в «нашей» культуре, подобные словарям — билингвам.[5] Двойная роль этого образа проявляется в том, что он одновременно и средство, и препятствие коммуникации. Показателен пример: ранние романтические поэмы Пушкина, бурная биография его молодости, ссылка создали в сознании его читателей стереотипный образ поэта-романтика, через призму которого воспринимались все его тексты. Сам Пушкин в эти годы активно участвовал в формировании «мифологии своей личности», что входило в общую систему «романтического поведения». Однако в дальнейшем этот образ встал между творчеством эволюционировавшего поэта и его читателями. Строгое, ориентированное на жизненную правду, отвергнувшее романтизм творчество воспринималось читателями как «падение» и «измена» именно потому, что в их сознании еще жил образ раннего Пушкина.

Подобно тому, как при смене метаязыковой структуры семиосферы появляются работы о «неизвестных» и «забытых» деятелях культуры, при смене образов-стереотипов возникают работы типа: «неизвестный Достоевский» или «Гёте, каков он на самом деле», внушающие читателю, что до сих пор он знал «не того» Достоевского или Гёте, час подлинного понимания которых только наступает.

Нечто аналогичное наблюдается, когда тексты одного жанра вторгаются в пространство другого. Новаторство в том и состоит, что принципы одного жанра перестраиваются по законам другого, причем этот «другой» жанр органически вписывается в новую структуру и одновременно сохраняет память об иной системе кодирования. Так, когда Пушкин вставляет в ткань повести «Дубровский» подлинный текст судейской кляузы XVIII в., а Достоевский включает в «Братьев Карамазовых» тщательно составленную имитацию подлинных речей прокурора и адвоката, то тексты эти одновременно выступают как органическая ткань романного повествования, и как чужеродные документы — цитаты, выпадающие из эстетического ключа художественного повествования.

Представление о границе, отделяющей внутреннее пространство семиосферы от внешнего, дает только первичное, грубое деление. Фактически все пространство семиосферы пересечено границами разных уровней, границами отдельных языков и даже текстов, причем внутреннее пространство каждой из этих субсемиосфер имеет некоторое свое семиотическое «я», реализуясь как отношение какого-либо языка, группы текстов, отдельного текста (при учете того, что языки и тексты располагаются иерархически на разных уровнях) к некоторому их описывающему метаструктурному пространству. Пронизанность семиосферы частными границами создает многоуровневую систему. Определенные участки семиосферы могут на разных уровнях самоописания образовывать семиотическое единство, некоторое непрерывное семиотическое пространство, ограниченное единой границей, или группу замкнутых пространств, дискретность которых будет отмечена границами между ними, или, наконец, часть некоторого более общего пространства, отграниченную с одной стороны фрагментом границы, а с другой открытую. Естественно, этому будет соответствовать иерархия кодов, активизируются в единой реальности семиосферы разные уровни значимости.

Важным критерием здесь является вопрос, что в данной системе воспринимается как субъект, например субъект права в юридических текстах данной культуры или «личность» в той или иной системе социокультурного кодирования. Понятие «личности» только в определенных культурных и семиотических условиях отождествляется с границами физической индивидуальности человека. Оно может быть групповым, включать или не включать имущество, быть связанным с определенным социальным, религиозным, нравственным положением. Граница личности есть граница семиотическая. Так, например, жена, дети, несвободные слуги, вассалы могут включаться в одних системах в личность хозяина, патриарха, мужа, патрона, сюзерена, не имея самостоятельной «личностности», а в других — рассматриваться как отдельные личности. Ситуация возмущения и бунта возникает при столкновении двух способов кодирования: когда социально-семиотическая структура описывает данного индивида как часть, а он сам себя осознает автономной единицей, семиотическим субъектом, а не объектом.

Когда Иван Грозный казнил вместе с опальными боярами не только семьи, но и всех их слуг, и не только домашних слуг, но и крестьян их деревень (или же применялись переселения крестьян, переименование названий деревень и сравнивание с землей построек), то это было — при патологической жестокости царя — продиктовано не соображениями опасности (как будто холоп провинциальной вотчины мог быть опасен царю!), а представлением о том, что все они — одно лицо, части личности караемого боярина и, следовательно, разделяют с ним ответственность. Такой взгляд, видимо, не был чужд и Сталину с его психологией восточного тирана.

С европейской юридической точки зрения, воспитанной на постренессансном индивидуальном правосознании, казалось необъяснимым, почему за вину одного человека страдает другой. Еще в 1732 г. жена английского посла в Петербурге леди Рондо (совсем не враждебная русскому двору и даже склонная его идеализировать: в своих посланиях она восхваляет «чувствительность» и «доброту» грубой как провинциальная помещица царицы Анны Иоанновны и «благородство» ее жестокого фаворита Бирона), сообщая своей европейской корреспондентке о ссылке семьи Долгоруковых, писала: «Вас, можеть быть, удивляетъ ссылка женщин и дЪтей; но здъсь, когда глава семейства впадает в немилость, то все семейство подвергается преслЪдованию…» (Шубинский, 1874:46).

То же понятие коллективной (в данном случае — родовой), а не индивидуальной личности лежит, например, в основе кровной мести, когда весь род убийцы воспринимается как ответственное лицо. Историк С. М. Соловьев убедительно связал местничество[6], являвшееся в глазах свято верящего в прогресс просветителя XVIII в. лишь проявлением «невежества», с особым коллективным переживанием рода как единой личности. «Понятно, что при такой крЪпости родового союза, при такой отвЪтственности всЪхъ членовъ рода одинъ за другого, значение отдельного лица необходимо исчезало предъ значениемъ рода; одно лицо было немыслимо безъ рода; извЪстный Иванъ Петровъ не былъ мыслимъ какъ одинъ Иванъ Петровъ, а былъ мыслимъ какъ только Иванъ Петровъ съ братьями и племянниками. При таком слиянии лица съ родомъ, возвышалось на службЪ одно лицо — возвышался цЪлый родъ, съ понижением одного члена рода — понижался цълый родъ» (Соловьев, 1893-1895:679).

Так, например, при царе Алексее Михайловиче (XVII в.) стольник боярин Матвей Пушкин, принадлежавший к тридцать одному знатнейшему роду, отказался ехать по дипломатическому поручению вторым лицом после видного государственного деятеля и царского любимца, но менее знатного Нардин-Нащокина, предпочел пойти в тюрьму, стойко снес угрозы конфискации всего имущества и царский гнев, с достоинством отвечая: «…хотя вели, государь, казнить, смертью, Нащокинъ передо мною человЪкъ молодой и не родословный» (Соловьев, 1893-1895:682).

Пространство, которое в одной системе кодирования выступает как единая личность, в другой может оказаться местом столкновения нескольких семиотических субъектов.

Пересеченность семиотического пространства многочисленными границами создает для каждого движущегося в нем сообщения ситуацию многократных переводов и трансформаций, сопровождающихся генерированием новой информации, которое приобретает лавинообразный характер.

Функция любой границы и пленки (от мембраны живой клетки до биосферы как — по Вернадскому — пленки, покрывающей нашу планету, и до границы семиосферы) сводится к ограничению проникновения, фильтрации и адаптирующей переработке внешнего во внутреннее. На разных уровнях эта инвариантная функция реализуется различным образом. На уровне семиосферы она означает отделение своего от чужого, фильтрацию внешнего, которому приписывается статус текста на чужом языке, и перевод этого текста на свой язык. Таким образом происходит структуризация внешнего пространства.

В случаях, когда семиосфера включает и реально-территориальные черты, граница обретает пространственный смысл в прямом значении. Многократно отмечался изоморфизм разного вида поселений — от архаических селений до проектов идеальных городов Ренессанса и Просвещения — с представлениями о структуре космоса. С этим связано тяготение центра застройки к наиболее важным — культовым и административным — зданиям. На периферии же располагаются наименее ценимые социальные группы. Те, кто находятся ниже черты социальной ценности, располагаются на границе предместья, сама этимология русского слова «предместье» означает «перед местом», то есть перед городом, на его пограничной черте. В смысле вертикальной ориентации это будут чердаки и подвалы, в современном городе — метро. Если же центром «нормального» жилья делается квартира, то пограничным пространством между домом и вне-дома становится лестница, подъезд. Не случайно именно эти пространства становятся «своими» для «пограничных» (маргинальных) групп общества: бездомных, наркоманов, молодежи. К пограничным местам относятся места общественного пользования в городах, стадионы, кладбища. Не менее показательна и перемена принятых норм поведения при движении от границы такого пространства к его центру.

Однако определенные элементы вообще располагаются вне. Если внутренний мир воспроизводит космос, то по ту сторону его границы располагается хаос, антимир, внеструктурное иконическое пространство, обитаемое чудовищами, инфернальными силами или людьми, которые с ними связаны. За чертой поселения должны жить в деревне — колдун, мельник и (иногда) кузнец, в средневековом городе — палач. «Нормальное» пространство имеет не только географические, но и временные границы. За его чертой находится ночное время. К колдуну, если он требуется, приходят ночью. В антипространстве живет разбойник: его дом — лес (антидом), его солнце — луна («воровское солнышко», по русской поговорке), он говорит на анти-языке, осуществляет анти- поведение (громко свистит, непристойно ругается), он спит, когда люди работают, и грабит, когда люди спят, и т. д.

«Ночной мир» города также расположен на границе пространства культуры или за ее чертой. Этот травестированный мир ориентирован на антиповедение.

Мы уже останавливали внимание на процессе перемещения периферии культуры в центр и оттеснении центра на периферию. С еще большей силой сказывается движение этих противонаправленных потоков между центром и «периферией периферии» — пограничной областью культуры. Так, после Октябрьской революции 1917 г. в России процесс этот получал многообразную неметафорическую реализацию: беднота из пригородов массами вселялась в «буржуазные квартиры», из которых выселяли их прежних жителей или «уплотняли» их. Конечно, символический смысл имело перенесение высокохудожественной кованой решетки, до революции окружавшей царский сад вокруг Зимнего дворца в Петрограде, на рабочую окраину, где ею был обнесен сквер в пригороде, царский же сад остался вообще без ограды — «открытым». В утопических проектах социалистического города будущего, в изобилии создававшихся в начале 1920-х гг., часто повторялась идея о том, что в центре такого города — «на месте дворца и церкви» — будет стоять гигантская фабрика.

В этом же смысле характерно перенесение Петром I столицы в Петербург — на границу. Перенесение политико-административного центра на географическую границу было одновременно перемещением границы в идеино-политический центр государства. А последующие панславистские проекты перенесения столицы в Константинополь перемещали центр даже за пределы всех реальных границ.

В равной мере мы можем наблюдать перемещение норм поведения, языка, стиля одежды и т. д. из пограничной сферы культуры в ее центр. Примером этого могут служить джинсы: рабочая спецодежда, предназначавшаяся для людей физического труда, сделалась молодежной, поскольку молодежь, отвергнув ядерную культуру XX в., увидела свой идеал в периферийной культуре, а затем джинсы, распространившись на всю сферу культуры, сделались нейтральной, то есть «общей» одеждой — важнейший признак ядерных семиотических систем. Периферия ярко окрашена, маркирована — ядро «нормально», то есть не имеет ни цвета, ни запаха, оно «просто существует». Поэтому победа той или иной семиотической системы есть перемещение ее в центр и неизбежное «обесцвечивание». С этим можно сопоставить «обычный» возрастной цикл: бунтующие молодые люди с годами становятся «нормальными» респектабельными джентльменами, совершая одновременно эволюцию от вызывающей «окрашенности» к «обесцвечиванию».

Усиление интенсивности семиотических процессов в пограничной полосе семиосферы связано с тем, что именно здесь происходят постоянные вторжения в нее извне. Граница, как мы уже сказали, двусторонняя, и одна сторона ее всегда обращена во внешнее пространство. Более того, граница — это область конституированной билингвиальности. Это получает, как правило, и прямое выражение в языковой практике населения на границе культурных ареалов. Поскольку граница — необходимая часть семиосферы и никакое «мы» не может существовать, если отсутствуют «они», культура создает не только свой тип внутренней организации, но и свой тип внешней «дезорганизации». В этом смысле можно сказать, что «варвар» создан цивилизацией и так же нуждается в ней, как и она в нем. Внешнее запредельное пространство семиосферы — место непрерывающегося диалога. Безразлично, видит ли данная культура в «варваре» спасителя или врага, носителя здоровых моральных качеств или развращенного каннибала, она имеет дело с конструктом, построенным как ее собственное перевернутое отражение. Так, в насквозь рациональном позитивистском обществе Европы XIX в. неизбежно должны возникнуть образы «пралогического дикаря» или иррационального подсознания — антисферы, лежащей вне пределов рационального пространства культуры.

Поскольку реально любая семиосфера не погружена в аморфное «дикое» пространство, а соприкасается с другими семиосферами, обладающими своей организацией (с точки зрения первой, они могут казаться не-организациями), здесь возникает постоянный обмен, выработка общего языка, койне, образование креолизированных семиотических систем. Даже для того, чтобы вести войну, надо иметь общий язык. Известно, что если, с одной стороны, в последний период римской истории солдаты-варвары возводили на трон императоров Рима, то, с другой, многие военные вожди «варваров» проходили в свое время «стажировку» в римских легионах. На границах Китая, Римской империи, Византии мы наблюдаем одну и ту же картину: технические достижения оседлых цивилизаций переходят к кочевникам, которые повертывают их против источников получения. Однако эти столкновения неизбежно приводят к культурному выравниванию и созданию некоей новой семиосферы более высокого порядка, в которую включаются обе стороны уже как равноправные.

 

 

Lo spazio semiotico

Ûrij Lotman

 

Finora i nostri ragionamenti erano costruiti secondo uno schema generalmente riconosciuto: alla base era fissato un atto comunicativo singolo e isolato e venivano esaminate le relazioni createsi di conseguenza tra mittente e destinatario. Con un tale approccio si crede che lo studio di un caso isolato metta in mostra tutti i tratti fondamentali della semiosi che in seguito è possibile estrapolare durante processi semiotici più complessi. Un tale approccio va incontro alla famosa terza regola del Discorso sul metodo di Cartesio: «[...] condurre con ordine i […] pensieri iniziando dagli oggetti più semplici e più facili a conoscersi, per salire progressivamente, come per gradi, fino alla conoscenza di quelli più complessi [...]». (2010:21)

 

Inoltre, questo risponde all’usanza scientifica che ha inizio ai tempi dell’Illuminismo: costruire la «Robinsonade»[7] – individuare l’oggetto isolato dandogli in seguito il significato di modello generale.

Tuttavia, affinché l’individuazione avvenga correttamente, è necessario che il caso isolato permetta di modellizzare tutte le proprietà del fenomeno dal quale saranno estrapolate le conclusioni. In questo caso non è così. Il meccanismo, composto di mittente, destinatario e dell’unico canale che li collega, non sarà ancora in grado di funzionare. Per farlo deve essere immerso nello spazio semiotico. Tutti i partecipanti alla comunicazione devono già avere una certa esperienza, avere abilità di semiosi. Pertanto l’esperienza semiotica deve paradossalmente precedere qualsiasi atto semiotico. Se per analogia con la biosfera (Vernadskij) si divide la semiosfera, sarà evidente che questo spazio semiotico non è la somma dei singoli linguaggi, ma rappresenta la condizione della loro esistenza e del loro funzionamento, per certi versi, li precede e vi interagisce costantemente. In questo senso il linguaggio è una funzione, un coagulo di spazio semiotico, e i confini tra loro [i linguaggi], che appaiono così chiari nell’autodescrizione grammaticale della lingua, nella realtà semiotica sembrano incerti e pieni di forme transitorie. Al di fuori della semiosfera non c’è né comunicazione, né linguaggio. Ovviamente anche la struttura monocanale è realtà. Il sistema monocanale autonomo è un meccanismo valido per trasmettere segnali estremamente semplici e in generale per realizzare la prima funzione, ma per il compito di generare informazione è del tutto inadatto. Non a caso è sì possibile presentare un tale sistema come una costruzione creata in maniera artificiale, ma in condizioni naturali si trovano sistemi funzionanti di tutt’altro tipo. Il dualismo dei segni convenzionali e figurativi (o meglio, di convenzione e di raffigurazione, presenti in misura diversa in questi o in quei segni) è l’universale della cultura umana e può dunque essere considerato l’esempio lampante del fatto che il dualismo semiotico è la forma minima di organizzazione di un sistema semiotico funzionante.

 

 

 

 

Binarismo e asimmetria sono leggi obbligatorie per costruire un sistema semiotico reale. Il binarismo, tuttavia, va inteso in quanto principio che si realizza come molteplicità, poiché ogni nuovo linguaggio è soggetto a sua volta a una separazione sulla base del binarismo. In ogni cultura vivente è “incorporato” il meccanismo di moltiplicazione dei linguaggi (più avanti vedremo che in parallelo è all’opera il meccanismo opposto di unificazione). Così, ad esempio, assistiamo costantemente alla crescita quantitativa dei linguaggi d’arte. Questo è evidente in particolare nella cultura novecentesca e in quelle del passato, paragonabili per tipo alla prima. Nelle condizioni in cui la principale attività creativa si sposta verso il pubblico, acquista rilevanza lo slogan: l’arte è tutto ciò che percepiamo come arte. All’inizio del Novecento il cinema è passato dall’essere un passatempo fieristico a una grande arte. Non era solo, bensì era seguito da un intero corteo di spettacoli tradizionali e reinventati. Nell’Ottocento nessuno avrebbe mai iniziato seriamente a considerare forma d’arte il circo, gli spettacoli fieristici, le sagre, i giocattoli della tradizione popolare, le insegne o le grida dei venditori ambulanti. Fattasi arte, la cinematografia si è subito divisa in cinema di svago e documentaristico, fotografico e animato, ognuno dei quali con una propria poetica. E a oggi cresce ancora la dialettica cinema/televisione. È vero, in concomitanza con l’estensione della gamma dei linguaggi d’arte avviene la sua riduzione: determinate arti, in pratica, sono tagliate fuori dalla serie attiva. Quindi non deve sorprendere se a un esame più accurato la varietà di mezzi semiotici all’interno di questa o quella cultura si rivelerà di grandezza relativamente costante. Ma è sostanzialmente diversa: la composizione dei linguaggi che entrano nel campo culturale attivo è in continua evoluzione e ancora maggiori sono i cambiamenti cui sono soggette la valutazione assiologica e la posizione gerarchica degli elementi che vi entrano.

 

 

Nel contempo in tutto lo spazio della semiosi – dai gerghi sociali, generazionali e altri, fino alla moda – avviene anche il continuo aggiornamento dei codici. In questo modo, ogni linguaggio singolo è immerso in uno spazio semiotico e solo in virtù di interazioni con questo spazio è in grado di funzionare. Meccanismo indivisibile – unità di semiosi – va considerato non il singolo linguaggio ma tutto lo spazio semiotico inerente a tale cultura. Questo spazio lo definiamo anche «semiosfera». Una simile denominazione è giustificata, poiché simile alla biosfera che è, da un lato, l’insieme e l’unità organica delle sostanze viventi – secondo la definizione che l’accademico Vernadskij dà di questo concetto – e dall’altro, la condizione di esistenza della vita; la semiosfera è sia il risultato, sia la condizione di sviluppo della cultura.

 

 

 

Vernadskij ha scritto che tutte «le concentrazioni di vita sono legate tra loro in modo saldo. Una non può esistere senza l’altra. Il loro carattere immutabile e questo legame tra i vari tipi di rivestimenti e le concentrazioni viventi sono un’antica peculiarità del meccanismo della crosta terrestre che si è sviluppata al suo interno nel corso di tutto il periodo geologico» (1960:101).

Questo pensiero è espresso con particolare precisione nella seguente formula: «[...] la biosfera ha una struttura perfettamente determinata che determina senza eccezioni tutto quello che accade al suo interno [...]. L’uomo, come lo si osserva in natura, come anche tutti gli organismi viventi, come ogni sostanza vivente, è una determinata funzione della biosfera, nel suo spaziotempo determinato» (Vernadskij, 1977:32)

E ancora, negli appunti del 1892 Vernadskij ha indicato l’attività intellettuale dell’uomo (dell’umanità) come continuazione di un conflitto cosmico tra vita e materia inerte: «[…] il carattere figurativo di un lavoro consapevole di vita popolare ha portato molte persone a negare l’influenza della personalità nella storia, anche se, in sostanza, vediamo, in tutta la storia, una lotta costante di stili di vita coscienti (cioè “non naturali”) contro un regime inconsapevole di leggi della natura morte, e in questa tensione di coscienza c’è tutta la bellezza dei fenomeni storici, la loro posizione originale tra i restanti processi della natura. Con questa tensione di coscienza si può valutare l’epoca storica» (1988:292).

La semiosfera è caratterizzata da disomogeneità. I linguaggi che riempiono lo spazio semiotico sono di natura diversa e si rapportano l’uno con l’altro in uno spettro che va dalla completa traducibilità reciproca, fino alla completa intraducibilità reciproca. La disomogeneità è determinata dall’eterogeneità ed eterofunzionalità dei linguaggi. Pertanto, se attraverso un esperimento mentale ci immaginiamo un modello di spazio semiotico in cui tutti i linguaggi sono comparsi nello stesso momento e sotto l’influenza di impulsi identici, è indifferente se di fronte a noi vi saranno, anziché una sola struttura codificata, alcune moltitudini di sistemi collegati ma diversi. Ad esempio, costruiamo il modello della struttura semiotica del Romanticismo europeo, a condizione di circoscrivere la sua cornice cronologica. Anche all’interno di questo spazio completamente artificiale non otterremo omogeneità, in quanto la diversa misura dell’iconismo creerà inevitabilmente una situazione di corrispondenza condizionata e non di traducibilità semantica biunivoca. Ovviamente, il poeta-guerrigliero del 1812, Denis Davydov, riusciva a paragonare la tattica di guerriglia alla poesia romantica quando chiedeva che a capo del gruppo guerrigliero non fosse nominato un «metodista con giudizio prudente e anima gelida [...] Questo campo pieno di poesia richiede inventiva romantica, passione per l’avventura e non si accontenta dell’arida audacia prosaica. – È una strofa di Byron!» (1822:83).

 

 

 

Tuttavia, vale la pena di esaminare la sua ricerca storico-tattica «Opyt teorii partizanskogo dejstviâ» [L’esperienza della teoria d’azione di guerriglia] provvista di piani e mappe, per convincersi che questa bella metafora parla solo dell’accostamento dell’incomparabile nella coscienza contrastante del romantico. Il fatto che con l’aiuto di metafore si stabilisca l’unità di linguaggi differenti spiega meglio di ogni altra cosa la loro differenza di principio.

Ma bisogna anche considerare che linguaggi diversi hanno periodi d’utilizzo differenti: la moda dei vestiti cambia a una velocità non paragonabile al periodo di trasformazione delle fasi del linguaggio letterario, mentre il Romanticismo nei balli non è sincronizzato con il Romanticismo in architettura. Così, mentre in alcune zone della semiosfera sopravvivrà la poetica del Romanticismo, altre possono già progredire nella direzione del Post-romanticismo. Di conseguenza, perfino questo modello artistico non darà, in una sezione rigorosamente sincrona, un dipinto omologo. Non a caso, quando si cerca di restituire un quadro sintetico del Romanticismo, in grado di caratterizzare tutti i tipi di arte (talvolta aggiungendo altre aree della cultura), si deve sacrificare con decisione la cronologia. Lo stesso vale anche per il Barocco e il Classicismo e tanti altri “ismi”.

 

Tuttavia, se non si parla di modelli artificiali, bensì della modellizzazione di un processo letterario reale (o in senso più ampio – culturale), è necessario riconoscere che – continuando il nostro esempio – il Romanticismo conquista solo una determinata parte della semiosfera in cui continuano a esistere strutture tradizionali varie che talvolta riconducono a una profonda arcaicità. Inoltre, nessuna delle fasi di sviluppo è libera da scontri con testi provenienti dall’esterno da parte di culture che prima generalmente si trovavano al di fuori dell’orizzonte di quella semiosfera. Queste irruzioni – a volte testi separati, altre volte interi strati culturali – provocano molteplici reazioni perturbatrici nell’ordinamento interno della «visione del mondo» della cultura. In questo modo, in ogni sezione sincrona le semiosfere si scontrano con linguaggi diversi, fasi diverse del loro sviluppo, alcuni testi si ritrovano immersi in linguaggi che non li corrispondono, mentre i codici che li decifrano possono mancare del tutto. Immaginiamo la sala di un museo come fosse un mondo unico qualsiasi – contenuto in una sezione sincrona – all’interno della quale in vetrine diverse sono esposti reperti di epoche diverse, scritte in lingue conosciute e non, istruzioni per la decifrazione, testi esplicativi composti da specialisti in vista della mostra, schemi dei percorsi delle visite guidate e regole di comportamento per i visitatori. Inseriremo in questa sala anche guide e visitatori e immagineremo il tutto come un unico meccanismo (che, per certi versi, non è altro che questo). Otterremo l’immagine della semiosfera. Per questo non bisogna perdere di vista il fatto che tutti gli elementi della semiosfera non si trovano in una correlazione statica, bensì dinamica e che le formule di relazione tra loro cambiano di continuo. Questo in particolare è evidente nei momenti tradizionali, ereditati dalle condizioni passate della cultura. L’evoluzione della cultura differisce in maniera radicale dall’evoluzione biologica, e qui la parola «evoluzione» rende spesso un servizio cattivo e disorientante.

 

 

Lo sviluppo evolutivo in biologia è collegato all’estinzione delle specie scartate dalla selezione naturale. Vive solo chi è in sincronia con il ricercatore. Una condizione simile avviene nella storia della tecnica, dove uno strumento, reso obsoleto dal progresso tecnico, non può più essere utilizzato e trova rifugio solo in un museo. Si trasforma in un pezzo da esposizione morto. Nella storia dell’arte le opere appartenenti a epoche culturali di un lontano passato continuano a partecipare attivamente al suo sviluppo come fattori viventi. Un’opera d’arte può “morire” e rinascere, pur essendo obsoleta, può diventare moderna o persino predire il futuro in maniera profetica. Qui non è l’ultima sezione temporale che “è all’opera”, ma tutta la massa di testi di una cultura. Lo stereotipo della storia della letteratura, costruita secondo il principio evoluzionistico, si è creato sotto l’influenza dei concetti evolutivi nelle scienze naturali. Ne risulta che si considera condizione sincrona della letteratura di un anno l’elenco di opere composte in quell’anno. Invece, se si creassero delle liste di quello che si è letto in questo o quell’anno, il quadro molto probabilmente risulterebbe diverso. Ed è difficile dire quale delle liste caratterizzerebbe di più la condizione sincrona della cultura. E così, per Puškin tra il 1824 e il 1825 lo scrittore più rilevante era Shakespeare, Bulgakov viveva Gogol’ e Cervantes come scrittori a lui contemporanei, l’attualità di Dostoevskij si faceva sentire alla fine del Novecento non meno che alla fine dell’Ottocento. In sostanza, tutto ciò che è contenuto nella memoria attuale della cultura, direttamente o indirettamente, fa parte della sua sincronia.

 

 

La struttura della semiosfera è asimmetrica. Questo si manifesta in un sistema di flussi direzionali di traduzioni interne, di cui è intrisa tutta la massa della semiosfera. La traduzione è il principale meccanismo della coscienza. L’espressione di una certa entità con i mezzi di un’altra lingua è la base di identificazione della natura di questa entità. E poiché nella maggior parte dei casi i diversi linguaggi della semiosfera sono semioticamente asimmetrici, cioè non hanno corrispondenze di senso biunivoche, tutta la semiosfera, in generale, può essere vista come un generatore di informazioni.

L’asimmetria si manifesta nel rapporto tra il centro della semiosfera e la sua periferia. Il centro della semiosfera è formato dai linguaggi più sviluppati e organizzati a livello strutturale. In primo luogo si tratta della lingua naturale di una cultura. Si può dire che se nessun linguaggio (compreso quello naturale) può funzionare, se non è immerso nella semiosfera, nessuna semiosfera, come osservava anche Emile Benveniste, può esistere senza una lingua naturale che funge da perno organizzatore. Il fatto è che, accanto ai linguaggi organizzati a livello strutturale, nello spazio della semiosfera si affollano linguaggi particolari, linguaggi in grado di garantire solo singole funzioni culturali e formazioni simil-linguistiche semistrutturate che possono essere portatrici di semiosi se inserite in un contesto semiotico. Tutto questo può essere paragonato al fatto che una pietra o un tronco dalla bizzarra curvatura possono essere un’opera d’arte, se li si vede come un’opera d’arte. L’oggetto assume la funzione che gli è attribuita.

 

 

Per comprendere tutta questa mole di concezioni come portatrici di significati semiotici si deve far proprio il «principio di semioticità»: la possibilità delle strutture significative deve essere data nella coscienza e nell’intuizione semiotica del gruppo. Queste qualità sono elaborate sulla base dell’utilizzo della lingua naturale. Ad esempio, in alcuni casi, appare evidente che la struttura della «famiglia degli dei» e di altri elementi base della visione del mondo dipende dall’ordinamento grammaticale della lingua.

La fase di autodescrizione è una forma superiore di organizzazione strutturale del sistema semiotico. Il processo stesso di descrizione conduce l’organizzazione strutturale verso il suo compimento. Come la fase di creazione delle grammatiche, anche la codifica di consuetudini o di norme giuridiche eleva l’oggetto descritto a un nuovo livello di organizzazione. Pertanto l’autodescrizione del sistema è l’ultima tappa nel processo della sua autoorganizzazione. Per questo il sistema guadagna in termini di organizzazione strutturale, ma perde quelle riserve interne di indeterminatezza a cui sono associate la sua flessibilità, la facoltà di aumentare il volume di informazioni e la scorta di sviluppo dinamico.

 

La necessità di una fase di autodescrizione è collegata alla minaccia di un’eccessiva diversità all’interno della semiosfera: il sistema può perdere unità e determinatezza e “dissolversi”. Che si tratti di aspetti linguistici, politici o culturali, in tutti i casi siamo di fronte a meccanismi simili: una parte della semiosfera (di solito inclusa nella sua struttura nucleare) nel processo di autodescrizione – reale o ideale che sia, il che dipende dall’orientamento interno della descrizione al presente o al futuro – crea la propria grammatica. Poi tenta di estendere queste norme a tutta la semiosfera. La grammatica parziale del dialetto di una cultura diventa metalinguaggio di descrizione della cultura in quanto tale. Così, il dialetto di Firenze si forma in epoca rinascimentale dai linguaggi letterari d’Italia, le norme giuridiche di Roma dalle leggi di tutto l’impero, e il galateo di corte all’epoca di Luigi XIV dal galateo delle corti di tutta Europa. Compare una letteratura di norme e prescrizioni in cui lo storico a posteriori vede il quadro reale della vita effettiva di questa o quell’epoca, la sua pratica semiotica. Questa illusione è supportata dalle testimonianze dei contemporanei che sono davvero convinti di agire così. Il contemporaneo ragiona più o meno in questo modo: «Io sono un uomo di cultura (cioè elleno, romano, cristiano, cavaliere, esprit fort, filosofo dell’Illuminismo o genio del Romanticismo). In quanto uomo di cultura, io metto in atto il comportamento prescritto da tali norme.

 

 

 

Solo quello che nel mio comportamento corrisponde a queste norme può essere considerato agire. E se io per debolezza, malattia, incoerenza ecc. devio da tali norme, non significa niente, è irrilevante, semplicemente “non esiste”. La lista di ciò che in un certo sistema di cultura “non esiste”, anche se in pratica accade, risulta sempre essere la caratteristica tipologica sostanziale del sistema di semiotica adottato. Così, ad esempio, il noto Andrea Cappellano, autore di De arte amandi (tra il 1175 e il 1186) – trattato sulle norme del fin amors – sottoponendo il nobile amore a una codificazione approfondita ed esigendo dall’innamorato fedeltà alla donna, silenzio, un attento servir, castità, cortesia ecc., ammette tranquillamente la violenza nei confronti della paesana, poiché in questa visione del mondo lei è «come se non esistesse», le azioni nei suoi confronti si trovano fuori dalla semiotica, quindi è “come se non ci fossero”.

 

Creato in questo modo, la visione del mondo sarà compresa dai contemporanei come realtà. Per di più, è e sarà la loro realtà nella misura in cui hanno adottato le leggi di tale semiotica. E le generazioni successive (ricercatori compresi), che ricostruiscono la vita secondo i testi, impareranno il concetto secondo cui la realtà di tutti i giorni era proprio così. Nel frattempo il rapporto tra, da una parte, questo metastrato della semiosfera e il vero quadro della sua «mappa» semiotica e, dall’altra, la realtà della vita di tutti i giorni che si trova da quel lato della semiotica, sarà abbastanza complicato. In primo luogo, se in quella struttura nucleare, dove si era creata una certa autodescrizione, questa presentava davvero un’idealizzazione di un linguaggio reale qualsiasi, alla periferia della semiosfera la norma ideale contraddiceva la realtà semiotica “al di sotto di lei”, ma non nasceva da essa. Se al centro della semiosfera la descrizione di testi generava delle norme, in periferia le norme, irrompendo attivamente in una pratica “sbagliata”, generavano testi “giusti” a loro corrispondenti. In secondo luogo, interi strati di fenomeni di cultura marginali, dal punto di vista di tale metastruttura, non si rapportavano con il suo ritratto idealizzato. Erano dichiarati «inesistenti». A partire dalle opere della scuola di cultura e storia il genere preferito di molti ricercatori sono gli articoli dai titoli: Poeta sconosciuto del XII secolo o Su un altro letterato dimenticato dell’Illuminismo, ecc. Da dove viene questa inesauribile riserva di «sconosciuti» e «dimenticati»? Si tratta di persone che nella loro epoca sono cadute nella categoria degli «inesistenti» e sono state ignorate dalla scienza, quando invece il loro punto di vista era uguale alle opinioni normative dell’epoca. Ma il punto di vista muta – e improvvisamente si ritrovano a essere «sconosciuti». Si ricorda che nell’anno della morte di Voltaire un “filosofo sconosciuto”, Louis Claude Saint Marten, aveva già trentacinque anni; che Retief de La Bretogne aveva scritto più di 200 volumi, per cui gli storici della letteratura non troveranno spazio, chiamando il loro autore chi «piccolo Rousseau», chi «Balzac del Settecento»; che nell’epoca del Romanticismo in Russia è vissuto Vasilij Narežnyj, il quale ha scritto circa una trentina di volumi di romanzi “non notati” dai contemporanei, dal momento che vi sono stati trovati già accenni di Realismo.

 

 

Pertanto, al metalivello si crea un quadro di unificazione semiotica, mentre al livello della realtà semiotica descritta ribolle una varietà di tendenze. Se la mappa dello strato superiore è di colore unico e uniforme, quella inferiore è resa variegata da tinte diverse e da una moltitudine di confini che si intersecano. Quando Carlo Magno alla fine dell’VIII secolo ha portato la spada e la croce ai Sassoni, e Vladimir il Santo cent’anni dopo ha battezzato la Rus’ di Kiev, i grandi imperi barbarici d’Oriente e Occidente sono diventati stati cristiani. Tuttavia, il loro cristianesimo rispondeva a un’autocaratterizzazione e si trovava su un metalivello politico e religioso sotto il quale fervevano la tradizione pagana e i vari compromessi di tutti i giorni. Non poteva essere altrimenti alle condizioni dei battesimi di massa, talvolta anche forzati. Il terribile massacro, commesso da Carlo Magno nei confronti dei prigionieri sassoni-pagani nei pressi di Verdun, a stento permetteva la diffusione tra i barbari dei principi del Discorso della montagna.

 

E nel contempo sarebbe sbagliato credere che anche solo un semplice cambiamento in termini di autonominazione[8] non abbia influito sui livelli “sottostanti”, non abbia contribuito a trasformare la cristianizzazione in evangelizzazione, non abbia uniformato la dimensione culturale di questi paesi già al livello di una «semiotica reale». In questo modo, le correnti di senso scorrono non solo negli strati orizzontali della semiosfera, ma agiscono anche in verticale, formando dialoghi complessi tra i suoi diversi strati.

Tuttavia, l’unità dello spazio semiotico della semiosfera si ottiene non solo con costruzioni metastrutturali ma, ancor più, con l’unità del rapporto con il confine che separa lo spazio interno della semiosfera dall’esterno, il suo dentro dal suo fuori.

 

Il concetto di confine

La dimensione interna della semiosfera in maniera paradossale è allo stesso tempo non uniforme e asimmetrica, unica e omogenea. Essendo costituita da strutture in conflitto, possiede anche una propria individualità. L’autodescrizione di questa dimensione implica un pronome di prima persona. Uno dei meccanismi principali dell’individualità semiotica è il confine. E questo confine si può definire come un limite su cui la forma periodica finisce. Questo spazio è definito come «nostro», «proprio», «culturale», «sicuro», «organizzato armoniosamente» e così via. A questo si oppone «il loro spazio», «l’altrui», «l’ostile», «il pericoloso», «il caotico».

 

Ogni cultura inizia con la suddivisione del mondo in una dimensione interna («propria») ed esterna («loro»). L’interpretazione di questa suddivisione binaria dipende dalla tipologia della cultura. Tuttavia la stessa suddivisione appartiene agli universali. Il confine è in grado di separare i vivi dai morti, i sedentari dai nomadi, la città dalla steppa, e di avere carattere civico, sociale, nazionale, religioso o qualsiasi altro carattere. È sorprendente come civiltà non collegate tra loro trovino espressioni corrispondenti in merito a una caratterizzazione del mondo che giace al di là del confine. Un monaco-annalista di Kiev dell’XI secolo descriveva la vita dei popoli slavi orientali e di quelli pagani in questo modo: «[…] i Drevlâni vivono in modo bestiale, da bruti: si uccidono tra loro, mangiano tutte le cose impure, non contemplano il matrimonio, ma rapiscono le fanciulle. I Radimiči, i Vâtiči e i nordici hanno costumi simili: vivono nel bosco, proprio come bestie, mangiano tutte le cose impure, dicono parole vergognose di fronte a padri e figli, ma fanno feste tra tribù, si radunano alle feste, ai balli e per cantare canzoni demoniache…» (Dmitriev, Lihačev, 1978:30).

 

 

Ed ecco come nell’VIII secolo un cronista franco cristiano descriveva i costumi dei sassoni-pagani: «Feroci per natura, devoti al culto demoniaco, nemici della nostra religione, non rispettano né le regole dell’uomo, né quelle di Dio, ritengono lecito l’illecito».

Nelle ultime parole è espressa la specularità tra il «nostro» e il «loro» mondo: quello che per noi è illecito, per loro è lecito.

Ogni esistenza è possibile solo nella forma di una determinata concretezza spaziale e temporale. La storia dell’uomo non è altro che un caso particolare di questa regola. L’uomo è immerso in un vero spazio naturale a lui dato. Le costanti di rotazione della terra (il movimento del sole nella volta celeste), i movimenti dei corpi celesti, dei cicli naturali transitori hanno un impatto immediato sul modo in cui l’uomo modellizza il mondo nella sua coscienza. Non meno importanti sono le costanti fisiche del corpo umano che definiscono determinati rapporti con il mondo circostante. Le dimensioni del corpo umano determinano che il mondo della meccanica, delle sue leggi, si presenta all’uomo come «naturale», mentre il mondo delle particelle o della dimensione spaziale si può presentare solo in modo speculativo e avendo esercitato sulla sua coscienza una certa violenza. Il rapporto tra peso medio di una persona, forza di attrazione della terra e posizione verticale del corpo ha portato alla nascita di una contrapposizione universale, valida per tutte le culture umane, tra su/giù con una varietà di interpretazioni significative (religiose, sociali, politiche, morali, ecc.). Si può mettere in dubbio il fatto che l’espressione «ha raggiunto la vetta», comprensibile all’uomo di qualsiasi cultura, sia altrettanto necessaria per fare un’osservazione a delle mosche pensanti o a un uomo cresciuto in condizioni di assenza di peso.

 

 

«Su» e «vetta» non hanno bisogno di spiegazioni. L’espressione: «Qui : ne vole au sommet tombe au plus bas degré»1 (Boileau, 1776) – è comprensibile quanto «La lutte elle-même vers les sommets suffit à remplir un coeur d’homme. Il faut imaginer Sisyphe heureux»2 (Camus, 1942).

Era enorme anche la distanza temporale e spaziale tra Camus e il capo di una spedizione militare contro i pagani nella Rus’ dell’XI secolo, Ân’ Vyšatič, ma entrambi comprendevano la semantica di su e giù allo stesso modo. Prima di giustiziare i maghi pagani (gli sciamani), Ân’ ha chiesto loro dove si trovasse il loro dio e (nei riepiloghi di un monaco-annalista) ha ricevuto la risposta: «Si trova nell’abisso». A tal proposito Ân’ ha spiegato loro con autorevolezza: «Quale dio si trova nell’abisso? Quello è il demonio, dio invece è in cielo…» (Dmitriev, Lihačev, 1978:190-192).

Questa era una formula molto amata dall’annalista che ha quasi costretto un sacerdote pagano della terra dei Ciudi (Estonia) a ripeterla con le stesse parole: «Egli [abitante di Novgorod] disse: “Che esseri sono le vostre divinità, dove vivono?” Egli [il mago] disse: “Negli abissi. Sono neri, hanno le ali, la coda; si elevano fin sotto al cielo e ascoltano i vostri dei. I vostri dei sono esseri celesti”» (Dmitriev, Lihačev, 1978:190-192).

L’asimmetria del corpo umano era la base antropologica delle sue semiotizzazioni, la semiotica destra/sinistra per tutte le culture umane aveva lo stesso carattere universale della contrapposizione su/giù. E così l’asimmetria di base maschio/femmina, vivo/morto, cioè mobile, caldo, che respira e immobile, freddo, che non respira (il fatto che «il freddo» e «la morte» siano considerati sinonimi è confermato da un gran numero di testi di culture diverse, così come di solito si identifica la morte con la fossilizzazione, la trasformazione in pietra; vedi le numerose leggende sull’origine di queste o quelle montagne e rocce).

 

Vernadskij osservava che la vita sulla Terra si svolge in un particolare continuum spazio-temporale da essa stessa creato: «[…] stando alla logica è giusto costruire una nuova ipotesi scientifica che sul pianeta Terra per la sostanza vivente non si tratta di una nuova geometria, né di una geometria di Riemann, bensì di un particolare fenomeno naturale, finora proprio solo della sostanza vivente, di un fenomeno dello spaziotempo, il quale non corrisponde geometricamente allo spazio, ma in cui il tempo si manifesta non nella forma di quattro coordinate ma nella forma di un cambiamento generazionale» (1965:201).

La vita umana cosciente, cioè la vita di cultura, richiede anche una particolare struttura di «spaziotempo». La cultura si organizza nella forma di un determinato «spaziotempo» e al di fuori di tale organizzazione non può esistere. Questa organizzazione si realizza in quanto semiosfera e allo stesso tempo con l’aiuto della semiosfera.

Il mondo esterno, in cui è immerso l’uomo, per diventare un fattore di cultura si espone alla semiotizzazione – si divide nella sezione degli oggetti che significano, simboleggiano e indicano qualcosa, ovvero che hanno un senso, e degli oggetti che rappresentano solo sé stessi. Per questo motivo i vari linguaggi che riempiono la semiosfera – questo Argo dai cento occhi – evidenziano il diverso nella realtà esterna. Pertanto il quadro stereoscopico che appare si arroga il diritto di parlare a nome della cultura in generale. Allo stesso tempo con tutte le differenze tra le sottostrutture della semiosfera, [i linguaggi] si sono organizzati in un sistema di coordinate comune: sull’asse temporale – secondo passato, presente, futuro, sul quello spaziale – secondo spazio interno, esterno e il confine tra loro. In questo sistema di coordinate si ricodifica anche la realtà semiotica esterna – il suo spazio e tempo – in modo che diventi «semiotizzabile», capace di farsi contenuto di un testo semiotico. Su questo lato della questione vedi di seguito.

Come è già stato detto, la diffusione di un’autodescrizione metastrutturale dal centro della cultura in tutto il suo spazio semiotico, che unifica per lo storico l’intera sezione sincrona della semiosfera, in realtà crea solo una parvenza di unificazione. Se al centro della metastruttura agisce come lingua «propria», alla periferia dimostra di essere una lingua «altrui», non in grado di riflettere in modo adeguato la pratica semiotica che giace sotto di essa. È come se fosse la grammatica di un linguaggio altrui. Di conseguenza, al centro dello spazio culturale le parti della semiosfera, salendo a un livello di autodescrizione, acquistano con rigidità un carattere organizzato e, allo stesso tempo, raggiungono l’autoregolazione. Ma nel contempo perdono dinamismo e, dopo aver esaurito la riserva di indeterminatezza, diventano inflessibili e incapaci di sviluppo. Alla periferia – più ci si allontana dal centro, tanto più è rilevante – il rapporto tra la pratica semiotica e l’insieme di norme imposto da questa si fa sempre più conflittuale. I testi, generati conformemente a queste norme, sono sospesi nell’aria, privi di un ambiente semiotico reale, mentre le opere organiche, determinate da una natura semiotica reale, entrano in conflitto con le norme artificiali. Questa è un’area di dinamismo semiotico. È qui che si crea quel campo di tensione in cui vengono prodotti i linguaggi futuri. Così, ad esempio, è stato a lungo osservato che i generi di periferia in arte sono più rivoluzionari di quelli che si trovano al centro della cultura, godono di un prestigio maggiore e vengono percepiti dai contemporanei come arte par excellence. Nella seconda metà del Novecento abbiamo assistito a una turbolenta aggressione da parte di forme marginali di cultura. Un esempio può essere la “carriera” del cinematografo, trasformatosi da spettacolo fieristico quale era, libero da limiti teorici e regolato solo dalle sue capacità tecniche, in una delle arti centrali e, per di più, in particolare negli ultimi decenni, in una delle arti più descritte. Lo stesso si può dire dell’arte avanguardistica europea in generale. L’avanguardia ha vissuto un periodo di “periferia ribelle”, è diventata un fenomeno centrale che dettava all’epoca le sue leggi e che cercava di tingere tutta la semiosfera del suo colore, e di fatto, essendosi arrestato, si è fatto oggetto di teorizzazioni maggiori a livello metaculturale.

 

 

 

 

Le stesse regolarità possono manifestarsi anche entro i limiti di un testo. Così, ad esempio, è noto che nella pittura del primo Rinascimento esattamente alla periferia della tela e nei lontani piani paesaggistici si accumulano elementi di genere testuale, di uso domestico, con una rigorosa canonicità delle figure centrali. Questo processo raggiunge la vetta nel misterioso dipinto di Piero della Francesca «La flagellazione di Cristo» (Urbino, palazzo Ducale), dove le figure periferiche escono con coraggio in primo piano, mentre la scena della flagellazione è riportata in profondità e attenuata in modo pittoresco, come se facesse da sfondo di senso ai tre ritratti colorati in primo piano. Processi simili non possono dispiegarsi nello spazio, ma nel tempo, nel movimento dallo schizzo al testo finale. Sono numerosi i casi in cui versioni non definitive, sia in pittura, sia in poesia, vengono associate con più coraggio all’estetica del futuro, rispetto a un testo finito che “regola” e, normalizzato, passa attraverso l’autocensura. Molti esempi di fotogrammi esclusi dai registi in fase di montaggio ci dicono lo stesso.

 

Un esempio analogo riguardante un’altra sfera può essere l’attività dei processi semiotici nel periodo medievale europeo in quelle aree dove la cristianizzazione dei «barbari» non ha cancellato i culti pagani popolari, ma è come se li avesse nascosti con il suo mantello ufficiale dalle difficili regioni montane dei Pirenei e delle Alpi, fino alle foreste e alle paludi dove vivevano Sassoni e Turingi. È proprio su questo terreno che più tardi nascevano il «cristianesimo popolare», le eresie e, infine, i movimenti riformatori.

Un’accesa attività semiotica, stimolata da una situazione simile, porta a una rapida “maturazione” dei centri periferici e alla produzione da parte loro di metadescrizioni che possono, a loro volta, agire in qualità di aspiranti alla struttura universale della metadescrizione per tutta la semiosfera. La storia della cultura fornisce molti esempi di competizioni simili. In pratica, in ogni sezione sincrona della semiosfera un attento storico della cultura non rileva un solo sistema di norme canonizzate, bensì un paradigma di sistemi in competizione. Un esempio tipico può essere l’esistenza contestuale nella Germania del Seicento sia delle «società linguistiche» (Sprachgesellschaften), sia della «società dei Carpofori» (Fruchtbringende Gesellschaft), che si è assunta il compito della corrente purista – pulire la lingua tedesca dai barbarismi, soprattutto da gallicismi e latinismi, e normalizzare la grammatica della lingua (la grammatica di Schottelius) e della «Nobile accademia delle dame fedeli» (che è poi l’«Ordine della palma d’oro») che persegue proprio lo scopo opposto – diffondere la lingua francese e lo stile di comportamento prezioso. Si può anche indicare la sfida tra l’Accademia Francese e il Salone blu della signora Rambouillet. Quest’ultimo esempio è particolarmente eloquente: entrambi i centri lavorano in modo attivo e consapevole per creare la propria «lingua della cultura». Se al momento della fondazione dell’Accademia Francese (il re ha firmato l’ordinanza il 2 gennaio 1635) tra i suoi principali obiettivi è stato indicato «épurer et fixer la langue», anche per la «cultura galante» la questione della lingua è risultata di primaria importanza. Paul Talleman ha scritto: «Si le mot de jargon ne signifiait qu’un mauvais langage corrompu d’un bon, comme peut-estre celuy du bas peuple, on ne pourrait guaires bien dire jargon Précieuses, parce que les Précieuses cherchent le plus joli, mais ce mot signifie aussi langage affecté, et par conséquent jargon de Précieuses est une bonne manière de parler, ce n’est pas la vraye langue que parlent les personnes qu’on appelle Précieuses, ce sont des Fhrases recherchée, faites exprès» (1698).1

 

Quest’ultimo riconoscimento è particolarmente importante: indica in modo diretto il carattere artificiale e normativo del langage des Précieuses. Se nelle satire sui preziosi si criticava l’uso difettoso secondo la norma alta, dal punto di vista degli stessi sostenitori della cultura galante si parlava invece di fare dell’uso una norma, cioè creare un’immagine astratta dell’utilizzo reale.

 

Ugualmente interessante è la controversia relativa allo spazio: colui che ha ispirato l’idea dell’Accademia di Richelieu ha visto i limiti della diffusione di una lingua francese raffinata e regolata nei confini di una Francia assolutista e ideale, del limite dei suoi sogni statali. Il salone di Rambouillet creava il suo spazio ideale: è incredibile il numero di documenti di «geografia preziosa», a partire dalla Carte du pays de tendre di Madeleine de Scudéry, dalla Carte de l’empire des Precieuses di Maulévrier (1659), alla Carte de la Cour di G. Gueret (1674) e ai Voyages de l’isle d’Amour P. Tallemant (1663). Si va a creare un’immagine di spazio a più livelli: la vera Parigi si trasforma in Atene attraverso una serie di cambiamenti convenzionali del suo nome. Ma a un livello ancora più alto si crea lo spazio ideale del pays de tendre [paese della tenerezza] che si identifica con la semiosfera “pura”. A questo è possibile paragonare la geografia utopica del Rinascimento, e in quest’ultimo caso è tipico il desiderio, da un lato, di creare l’immagine della città, dell’isola o dello stato ideale “al di sopra” della realtà, compresa la descrizione geografica e la mappatura (vedi L’utopia di T. More e La nuova Atlantide di Francesco Bacone), e dall’altro, di realizzare una metastruttura a livello pratico, creando progetti di città ideali ed esperienze di attuazione di tali progetti. Prendiamo come esempio i brillanti disegni delle città ideali di Luciano Laurana (Urbino, palazzo Ducale). Tali opere, come De Eudaemonensium republica (1553) di Kaspar Stiblin, La città del Sole di Campanella, predisponevano numerosi progetti di costruzione di città ideali. Alla base dell’utopismo urbanistico rinascimentale vi sono le idee di Alberti. Le piantine di città tracciate da Dürer e Leonardo da Vinci, la piantina di Sforzinda creata da Filarete, la piantina della città ideale di Francesco di Giorgio Martini, tutte rappresentavano un’incursione diretta della metastruttura nella realtà perché erano state destinate a essere realizzate, «…un succès dont il reste encore aujourd’hui de multiples témoins, depuis Lima (ainsi que Panama et Manille au XVIIe siècle) jusqu’à Zamosc en Pologne, depuis La Valette (à Malte) jusgu’à Nancy, en passant par Livorno, Gattinara (en Piémont), Vallauris, Brouage et Vitry– le– François»1 (Delumeau, 1984:264-265).

 

 

 

 

Tuttavia, i punti più “caldi” dei processi di formazione del significato sono i confini della semiosfera. Il concetto di confine è ambiguo. Da un lato divide, dall’altro collega. È sempre il confine con qualcosa e, di conseguenza, appartiene allo stesso tempo a entrambe le culture confinanti, a entrambe le semiosfere che sono adiacenti l’una all’altra. Il confine è bilinguistico e polilinguistico. Il confine è un meccanismo di traduzione dei testi della semiotica altrui nella lingua della «nostra» semiotica, un luogo di trasformazione dell’«esterno» in «interno», è una membrana filtrante che trasforma i testi altrui in modo che si inseriscano nella semiotica interna della semiosfera, rimanendo però allogeni. Nella Rus’ di Kiev c’era un modo per indicare i nomadi che abitavano sul confine della terra russa, che hanno iniziato a lavorare la terra e, stringendo alleanze con i prìncipi russi, marciavano insieme contro i loro connazionali nomadi. Erano chiamati «i nostri poganyj» (poganyj significa allo stesso tempo «idolatro» e «altrui», «sbagliato», «non cristiano»). L’ossimoro «i nostri poganyj» esprime molto bene la situazione di confine.

 

Per far sì che Byron sia introdotto nella cultura russa, deve comparire il suo sosia culturale, un «Byron russo», che allo stesso tempo sarebbe il volto di due culture: in quanto «russo» si confarebbe integralmente ai processi interni della letteratura russa e parlerebbe nella sua lingua (in un senso semiotico ampio). Inoltre, non potrebbe essere rimosso dalla letteratura russa senza che in questa non si formi un vuoto profondo e incolmabile. Ma nel contempo lui e Byron sarebbero parte integrante della letteratura inglese e nel contesto della letteratura russa lui svolgerebbe la propria funzione solo se vivesse esattamente come Byron, cioè in quanto poeta inglese. Solo in questo contesto è chiaro il commento di Lermontov: No, non sono Byron, sono un altro…

Affinché i contatti interculturali siano possibili, non solo i singoli testi o gli autori ma anche tutte le culture devono avere immagini equivalenti nella «nostra» cultura, simili a dizionari bilingui.1 Il duplice ruolo di questa immagine si manifesta nel fatto che è nel contempo strumento e ostacolo alla comunicazione. Ecco un esempio eloquente: i primi poemi romantici di Puškin, la movimentata biografia della sua giovinezza, l’esilio hanno creato nella coscienza dei suoi lettori l’immagine stereotipata di un poeta romantico, attraverso la cui ottica sono stati percepiti tutti i suoi testi. Lo stesso Puškin in questi anni ha partecipato attivamente alla formazione della «mitologia della sua personalità» che è entrata a far parte del sistema generale del «comportamento romantico». Tuttavia, in seguito questa immagine si è posta tra la creatività del poeta in evoluzione e i suoi lettori. Una creatività rigorosa, orientata verso la verità della vita, che respinge il romanticismo e che è stata percepita dai lettori come una «caduta» e un «tradimento», proprio perché nella loro coscienza viveva ancora l’immagine del primo Puškin.

Così come cambiando la struttura metalinguistica della semiosfera appaiono le opere di personaggi di cultura «sconosciuti» e «dimenticati», allo stesso modo quando si cambiano le immagini-stereotipo nascono opere come: Il Dostoevskij sconosciuto o Goethe, com’era in realtà, che infondono nel lettore l’idea che finora abbia conosciuto «non quel» Dostoevskij o Goethe e che l’ora dell’autentica comprensione sia appena cominciata.

Qualcosa di simile si verifica quando i testi di un determinato genere testuale invadono lo spazio di un altro. L’innovazione consiste nel fatto che i princìpi di un genere vengono ricostruiti secondo le leggi dell’altro, e che questo «altro» genere si inserisce in modo organico nella nuova struttura e allo stesso tempo conserva la memoria di un altro sistema di codifica. Così, quando Puškin inserisce nel tessuto della povest’ Dubrovskij il testo originale di un cavillo giudiziario del Settecento, mentre Dostoevskij include nei Fratelli Karamazov l’imitazione accurata dei discorsi autentici del procuratore e dell’avvocato, questi testi agiscono nel contempo in quanto tessuto integrante della narrazione del romanzo e in quanto documenti allogeni, citazioni che scivolano fuori dalla chiave estetica della narrazione artistica.

La nozione di confine che separa lo spazio interno della semiosfera dall’esterno rende solo una prima divisione grossolana. Di fatto tutto lo spazio della semiosfera è attraversato da confini di diversi livelli, confini di linguaggi singoli e perfino di testi, e lo spazio interno di ciascuna di queste sottosemiosfere ha un qualche suo «io» semiotico quando si realizza sotto forma di rapporto tra un linguaggio, un gruppo di testi, un testo singolo (tenendo conto che i linguaggi e i testi si dispongono gerarchicamente su diversi livelli) e uno spazio metastrutturale che li descrive. Il fatto che la semiosfera sia attraversata da confini particolari porta alla creazione di un sistema a più livelli. Determinate sezioni della semiosfera possono, a diversi livelli di autodescrizione, formare un’unità semiotica, uno spazio semiotico continuo limitato da un confine unico, o un gruppo di spazi chiusi, la cui discretezza sarà segnata dai confini esistenti tra loro oppure, infine, una parte di uno spazio più generale che da un lato è delimitata da un frammento di confine e dall’altro è aperta. Naturalmente la gerarchia dei codici dovrà corrispondere a tutto questo e in un’unica realtà della semiosfera si attiveranno diversi livelli di significatività.

 

 

Un criterio importante è la questione che in un sistema del genere è percepita come soggetto, per esempio il soggetto del diritto nei testi legali di una certa cultura o la «personalità» in questo o quel sistema di codifica socioculturale. La concezione di «personalità» solo in determinate condizioni culturali e semiotiche coincide con i confini dell’individualità fisica di una persona. Può essere di gruppo, può comprendere o non comprendere la proprietà, essere associata a determinati comportamenti sociali, religiosi, morali. Il confine della personalità è un confine semiotico. Così, ad esempio, la moglie, i figli, i servi non liberi, i vassalli possono essere inclusi in determinati sistemi nella personalità del padrone, del patriarca, del marito, del patrono, del signore, senza avere una «personalità morale» indipendente, mentre in altri possono essere considerati personalità singole. Si verifica una situazione di turbamento e ribellione quando si scontrano due metodi di codifica: quando la struttura socio-semiotica descrive un determinato individuo come parte, mentre lui stesso prende coscienza di sé in quanto unità autonoma, soggetto semiotico e non oggetto.

 

Quando Ivan il Terribile ha giustiziato insieme ai boiardi in disgrazia non solo le loro famiglie, bensì anche tutti i loro servi, e non solo i servi di casa, bensì anche i contadini dei loro villaggi (oppure hanno trasferito i contadini, cambiato il nome dei villaggi e raso al suolo le costruzioni), tutto ciò è stato dettato – considerata la crudeltà patologica dello zar – non da considerazioni di pericolosità (come se un servo del feudo provinciale potesse essere pericoloso per lo zar!), ma dalla concezione secondo cui tutti loro non sono altro che la stessa persona, parti della personalità di un boiardo che va punito e di conseguenza sono anch’essi responsabili insieme a lui. Tale punto di vista, a quanto pare, non era estraneo nemmeno a Stalin con la sua psicologia di tiranno orientale.

Dal punto di vista giuridico europeo, formatosi secondo la coscienza civile individuale post-rinascimentale, sembrava inspiegabile che per colpa di un uomo dovesse soffrire un altro. Inoltre nel 1732 la moglie dell’ambasciatore britannico a Pietroburgo, lady Rondo (per nulla ostile alla corte russa e anche incline a idealizzarla: nelle sue lettere lodava la “sensibilità” e la “bontà” della zarina Anna Ioannovna, grossolana come una proprietaria terriera di provincia, e la “nobiltà” del suo crudele favorito Biron), parlando con la sua corrispondente europea riguardo alla famiglia Dolgorukov scrisse: «Può darsi che vi meravigli l’esilio di donne e bambini; ma qui, quando il capo della famiglia cade in disgrazia, tutta la famiglia è sottoposta a persecuzione…» (Šubinskij, 1874:46).

La stessa concezione di personalità collettiva (in questo caso famigliare) e non individuale sta, ad esempio, alla base di una faida quando tutta la famiglia dell’assassino è considerata responsabile. Lo storico Solov’ev ha collegato in modo convincente il mestničestvo1, che agli occhi dell’illuminista settecentesco che crede devotamente nel progresso è solo una manifestazione di «ignoranza», alle particolari sofferenze collettive della famiglia come personalità unica. «È chiaro che per questa forza dell’unione famigliare, sotto la responsabilità di tutti i membri di una famiglia o di un’altra, è necessario che il valore di un individuo scompaia di fronte al valore della famiglia; un individuo non ha senso senza famiglia; il famoso Ivan Petrov[9] non ha senso come Ivan Petrov, ma ha senso solo come Ivan Petrov con fratelli e nipoti. Con questa fusione tra individuo e famiglia, se l’individuo assumeva una carica, la famiglia intera la assumeva, e con la caduta di un membro della famiglia, cadeva una famiglia intera» (Solov’ev, 1893-1895:679).

 

Così, ad esempio, sotto zar Aleksej Mihajlovič (XVII secolo), lo stol’nik boiardo Matvej Puškin, che apparteneva a trentuno famiglie di nobili, si è rifiutato di partire con un incarico diplomatico secondo allo statista di spicco e al favorito dello zar ma meno nobile di Nardin-Naŝokin, ha preferito andare in prigione, ha subito con fermezza le minacce di confisca di tutti i beni e l’ira dello zar, rispondendo con dignità: «[…] sovrano, nonostante mi stiano per giustiziare a morte, Naŝokin davanti a me è un uomo giovane e senza discendenza» (Solov’ev, 1893-1895).

 

 

Lo spazio, che in un sistema di codifica agisce come un’unica personalità, in un altro può essere un luogo di collisione tra soggetti semiotici diversi.

L’accidentatezza dello spazio semiotico, dovuta ai numerosi confini, crea, per ogni comunicazione che si muove al suo interno, una situazione di traduzioni e trasformazioni molteplici, accompagnate dal generarsi di nuova informazione, processo che funziona a cascata.

 

La funzione di qualsiasi confine e rivestimento (da una membrana di una cellula vivente, alla biosfera intesa – secondo Vernadskij – come un rivestimento che racchiude il nostro pianeta, fino ai confini della semiosfera) è semplicemente quella di limitare la penetrazione, filtrare e trattare in modo adeguato l’esterno all’interno. A diversi livelli questa funzione invariante si realizza in modo diverso. Al livello della semiosfera significa separazione del proprio dall’altrui, filtraggio dell’esterno, a cui è attribuito lo status di testo in una lingua altrui, e la traduzione di questo testo nella propria. In questo modo si verifica la strutturazione dello spazio esterno.

Quando la semiosfera comprende anche limiti territoriali reali, il confine acquista, in prima accezione, il senso spaziale. È stato ripetutamente rilevato l’isomorfismo di insediamenti di diverso tipo – dai villaggi antichi fino ai progetti delle città ideali del Rinascimento e dell’Illuminismo – con rappresentazioni sulla struttura del cosmo. A questo è legata l’inclinazione del centro delle costruzioni verso gli edifici culturali e amministrativi più importanti. In periferia si trova un minor numero di gruppi sociali apprezzati. Quelli che sono al di sotto dei limiti del valore sociale si trovano al confine del predmest’e[10], la stessa etimologia della parola russa «predmest’e» significa «prima del posto», cioè prima della città, sul limite del confine. Per quanto riguarda l’orientamento verticale si tratterà di solai e cantine, in una città moderna – di metrò. Se l’appartamento diventa il centro di un’abitazione «normale», la scala, l’ingresso diventano lo spazio confinante tra casa e fuori-casa. Non è una coincidenza che proprio questi spazi diventino «propri» per i gruppi sociali «confinanti» (marginali): i senzatetto, i tossicodipendenti, i giovani. Nelle città i luoghi confinanti sono luoghi di uso comune, gli stadi, i cimiteri. Non meno significativa è la trasformazione delle norme di comportamento adottate durante lo spostamento dal confine dello spazio verso il suo centro.

 

 

 

Tuttavia, determinati elementi generalmente si trovano fuori. Se il mondo interno riproduce il cosmo, al di là dei suoi confini si trova il caos, l’antimondo, lo spazio iconico extrastrutturale abitato da mostri, forze infernali o da persone in relazione con loro. Dietro al confine di un insediamento in un villaggio devono viverci lo stregone, il mugnaio e (a volte) il fabbro, mentre nelle città medievali il boia. Uno spazio “normale” non ha solo confini geografici ma anche temporali. Dietro il suo limite si trova la notte. Dallo stregone, se si ha bisogno di lui, si va di notte. Nell’antispazio vive il malvivente: la sua casa è il bosco (l’anticasa), il suo sole è la luna («il sole dei ladri», secondo il detto russo), lui parla l’antilingua, ha un anticomportamento (fischia forte, sbraita in modo indecente), dorme quando la gente lavora e ruba quando la gente dorme, e così via.

 

Anche «il mondo notturno» della città si trova al confine di uno spazio di cultura o dietro il suo limite. Questo mondo travestito è orientato verso l’anticomportamento.

Ci siamo già soffermati sul processo di trasferimento della periferia della cultura in centro e del respingimento del centro in periferia. Colpisce con una forza maggiore il movimento di questi flussi antidirezionali tra il centro e la «periferia della periferia» – un’area confinante di cultura. Così, dopo la rivoluzione d’ottobre del 1917 in Russia questo processo si è realizzato in modo multiforme, non metaforico: i poveri delle periferie si sono stabiliti insieme alle masse in “appartamenti borghesi”, da cui hanno sfrattato i vecchi residenti o li hanno “saturati”. Ovviamente aveva un senso simbolico il trasferimento della cancellata in ferro battuto, di grande valore artistico, che prima della rivoluzione circondava il giardino dello zar intorno al palazzo d’Inverno a Pietrogrado, nel sobborgo lavorativo dove cingeva invece un giardinetto di periferia, e proprio il giardino dello zar è rimasto senza alcuna recinzione – “aperto”. Nei progetti utopici della città socialista del futuro, creati in abbondanza all’inizio degli anni Venti, si ripeteva spesso l’idea che nel centro della città – «al posto del palazzo e della chiesa» – ci sarebbe stata una gigantesca fabbrica.

 

In questo senso è rilevante il trasferimento della capitale, a opera di Pëtr I, a Pietroburgo – sul confine. Il trasferimento del centro politico-amministrativo sul confine geografico è stato allo stesso tempo uno spostamento del confine nel centro ideologico-politico dello stato. Invece i successivi progetti panslavi di trasferire la capitale a Costantinopoli spostavano il centro addirittura oltre la soglia di tutti i confini reali.

Allo stesso modo possiamo osservare lo spostamento delle norme di comportamento, di linguaggio, di stile d’abbigliamento e così via dalla sfera culturale di confine verso il suo centro. I jeans possono fungere da esempio: un indumento da lavoro destinato alle persone che svolgono un pesante sforzo fisico è diventato un indumento giovanile, poiché i giovani, respingendo la cultura nucleare del Novecento, hanno visto il loro ideale nella cultura periferica e quindi i jeans, che si diffondono in tutta la sfera della cultura, sono diventati neutrali, cioè vestiti “comuni” – un segno distintivo essenziale dei sistemi semiotici nucleari. La periferia ha colori vivaci, è marcata – il nucleo è “normale”, cioè è incolore e inodore, «esiste e basta». Quindi la vittoria di questo o quel sistema semiotico è il suo spostamento verso il centro e l’inevitabile “scolorimento”. A questo è possibile paragonare il “consueto” ciclo d’età: i giovani ribelli con gli anni diventano “normali”, gentlemen rispettabili, evolvendosi nel contempo da una “colorazione” provocatoria allo “scolorimento”.

 

L’accentuazione dell’intensità dei processi semiotici nella striscia di confine della semiosfera è dovuta al fatto che è qui che si verificano continue invasioni dall’esterno. Il confine, come abbiamo già detto, ha due lati e un lato è sempre rivolto verso lo spazio esterno. Inoltre, il confine è un’area di bilinguismo costituito. Di norma questo comporta anche un’espressione diretta nella pratica linguistica della popolazione al confine degli areali culturali. Per quanto il confine sia una parte necessaria della semiosfera e nessun «noi» possa esistere se mancano dei «loro», la cultura crea non solo il suo tipo di organizzazione interna ma anche il suo tipo di “disorganizzazione” esterna. In questo senso si può dire che il «barbaro» creato dalla civiltà ha bisogno di questa, come questa di lui. Lo smisurato spazio esterno della semiosfera è un luogo di dialogo incessante. Non importa se tale cultura vede nel «barbaro» un salvatore o un nemico, un portatore di sane qualità morali o un perverso cannibale, questa ha a che fare con il costrutto creato secondo la sua immagine capovolta. Così, nella società del tutto razionale e positivista dell’Europa ottocentesca devono inevitabilmente comparire le immagini del «selvaggio prelogico» o dell’inconscio irrazionale – di un’antisfera che giace fuori dai limiti dello spazio razionale della cultura.

 

Poiché ogni semiosfera non è realmente immersa in un spazio amorfo e “selvaggio”, ma è a contatto con altre semiosfere che possiedono una propria organizzazione (dal punto di vista della prima, possono sembrare delle non-organizzazioni), qui si verifica uno scambio continuo, la produzione di una lingua comune, la koinè, la formazione di sistemi semiotici creolizzati. Anche per fare la guerra serve una lingua comune. È noto che, da un lato, nell’ultimo periodo della storia romana i soldati-barbari innalzavano sul trono gli imperatori di Roma, mentre dall’altro, molti capi militari «barbari» svolgevano al tempo un “tirocinio” nelle legioni romane. Ai confini della Cina, dell’Impero romano e di Bisanzio assistiamo alla stessa scena: i conseguimenti tecnici delle civiltà sedentarie passano ai nomadi che li rivoltano contro coloro da cui li hanno ottenuti. Tuttavia, questi scontri giungono inevitabilmente a un allineamento culturale e alla creazione di una nuova semiosfera di ordine superiore in cui entrambe le parti sono incluse e hanno pari diritti.

 


Riferimenti bibliografici del prototesto

 

ЦИТИРОВАННАЯ ЛИТЕРАТУРАNicolas Boileau Despréaux, Louis de Sanlecque, Satires et œuvres, de M. Boileau Despréaux. J. Nourse, 1776.Camus A. Le mythe de Sisyphe : essai sur l’absurde. Gallimard, 1942.

 

Камю А. Посторонний. Чума. Падение. Рассказы и эссе / Пер. С фр., сост. С. Великовского. М., 1988. С. 354).

 

 

Кардини Ф. Истоки средневекового рыцарства / Сокр. Пер. С итал. В. П. Гайдука. Общ. Ред. В. И. Уколовой, Л. А. Котельникова. М., 1987. С. 204.

 

Декарт Р. Избр. Произведения. К трехсотлетию со дня смерти (1650—1950) / Пер. С фр. И лат.; ред. И вступ. Ст. В. В. Соколова. М., 1950. С. 272.

 

 

Опыт теории партизанского действия. Сочинение Дениса Давыдова. 2-е изд. М., 1822. С. 83. 253

 

Delumeau J. La civilization de la Renaissance. Paris, 1984. P. 264—265.

 

Памятники литературы Древней Руси. Начало русской литературы: XI — нач. XII века / Сост. И общ. Ред. Л. А. Дмитриева, Д. С. Лихачева. М., 1978. С. 30.

 

Jakobson R. Russie, folie poésie. Textes choisies et présentes par Tzvetan Todorov. Paris, 1986. P. 157—168.

 

Lathuillère R. La préciosité, Étude historigue et linguistigue. Genève, 1966. Vol. 1.

 

Latimore О. Studies in Frontier History. London, 1962.

 

Лермонтов M. Ю. Соч. T. 2. C. 33.

 

Charles Marty-Laveaux, Le Dictionnaire des précieuses par le Sieur de Somaize Nouvelle / èd. Par Ch. L. Livet. Paris, 1856.

 

Piekarczyk S. Barbaryncy i chrześcijaństwo. Warszawa, 1968.

 

История России с древнейших времен : Сочинение Сергея Михайловича Соловьева : В 6 кн. СПб., 1893—1895. Кн. 3. Стб. 679, 682.

 

Письма леди Рондо, жены английского резидента при русском дворе в царствование императрицы Анны Иоанновны / Пер. С англ. [Е. И. Карновича]. Ред., изд. И примеч. С. Н. Шубинского. СПб., 1874. С. 46. (Записки иностранцев о России в XVIII столетии. Т. 1.)

 

Tallemant P. Rémargues et décisions de l’Académie française. 1698. P. 104—105.

 

Успенский Б. А. Поэтика композиции: Структура художественного текста и типология композиционной формы. М., 1970. С. 203—206. Успенский ссылается также на изд.: Schapiro M. Style. Anthropolog Today. An Encyclopédie Inventory. Chicago, 1953. P. 293.

 

Успенский Б. А. Из истории русского литературного языка XVIII — нач. XIX века: Языковая программа Карамзина и ее исторические корни. М., 1985. С. 60—66.

 

Толковый словарь русского языка: В 4 т. / Под ред. Д. Н. Ушакова. М., 1938. Т. 2. Стб. 191

 

Вернадский В. И. Химическое строение биосферы Земли и ее окружения / Отв. Ред. В. И. Баранов. М., 1965. С. 201.

 

Вернадский В. И. Избр. Соч.: В 5 т. М., 1960. Т. 5. С. 101.
Вернадский В. И. Размышления натуралиста / Сост. М. С. Бастракова, В. С. Неополетанская, Н. В. Филиппова. М., 1977. Кн. 2. С. 32.

 

Вернадский В. И. Заметки философского характера разных лет / Публ. И коммент. В. М. Федорова. М., 1988. Т. 15. С. 292.

RIFERIMENTI BIBLIOGRAFICIBoileau Despreaux N., De Sanlecque L. 1776 Satires et œuvres, de M. Boileau Despréaux, J. Nourse.Camus A. 1942 Le mythe de Sisyphe : essai sur l’absurde, Gallimard.

 

Camus A. 1988 Postorinnij. Čuma. Padenie. Rasskazy i èsse (Lo straniero. La peste. La caduta. Racconti e saggi) traduzione dal francese di Velikovskij S., Moskva, p. 354).

 

Cardini F. 1987 Istoki srednevekovogo rycarstva (Alle origini della cavalleria medievale) traduzione dall’italiano di Gajduk V. P., a cura di Ukolova V. I., Kotel’nikova L. A., Moskva, p. 204.

 

Cartesio R. 1950 Izbrannye proizvedeniâ, per il tricentenario dal giorno della morte (1650-1950), traduzione dal francese e dal latino; a cura di Sokolov, Moskva, p. 272. Edizione italiana consultata per la traduzione: Cartesio R. 2010 Discorso sul metodo Milano: Mondadori.

 

Davydov D. 1822 Opyt teorii partizanskogo dejstviâ, seconda edizione, Moskva, p. 83.

 

Delumeau J. 1984 La civilization de la Renaissance, Paris,  p. 264-265.

 

Dmitriev L. A., Lihačev D. S. (a cura di) 1978, Pamâtniki literatury Drevnej Rusi. Načalo russo literatury : XI – XII veka, Moskva, p. 30, 190-192.

 

Âkobson R. 1986 Russie, folie poésie. Textes choisies et présentes par Tzvetan Todorov, Paris, p. 157-168.

 

Lathuillère R. 1966 La préciosité, Étude historigue et linguistigue, Genève, Vol. 1.

 

Latimore О. 1962 Studies in Frontier History. London.

 

Lermontov M. Û. Sočineniâ, vol. 2, p. 33.

 

Marty-Laveaux C., 1856 Le Dictionnaire des précieuses par le Sieur de Somaize Nouvell,  èd. Par Ch. L. Livet. Paris.

 

Piekarczyk S. 1968 Barbaryncy i chrześcijaństwo, Warszawa.

 

Solov’ev S. M. 1893-1895 Istoriâ Rossiis drevnejših vremen : Sočinenie Sergeâ Mihajloviča Solov’eva : V 6 kn., libro 3, San Pietroburgo, p. 679.

 

 

Šubniskij S. N. (a cura di) 1874 Zapiski inostrancev o Rossii v XVII stoletii, vol. 1, traduzione dall’inglese di Karnovič E. I., San Pietroburgo, p. 46. (Lettere di lady Rondo, moglie del residente inglese presso la corte russa sotto il regno dell’imperatrice Anna Ioannovna).

 

Tallemant P. 1698 Rémargues et décisions de l’Académie française, p. 104-105.

 

Uspenskij B. A. 1970 Poetika komposicii : Struktura hudožestvennogo teksta i tipologiâ kompozicionnoj formy, Moskva, p. 203-206. Uspenskij si riferisce anche alla pubblicazione: SCHAPIRO M. 1953 Style. Anthropolog Today. An Encyclopédie Inventory, Chicago, p. 293.

 

Uspenskij B. A. 1985 Iz istorii russkogo literaturnogo âzyka XVIII – nač. XIX veka: Âzykovaq programma Karamzina i eë istoričeskie korni, Moskva, p. 60-66.

 

Ušakov D. N. 1938 Tolkovyj slovar’ russkogo âzyka: v 4 t., vol. 2, p. 191).

 

 

Vernadskij V. I. 1965 Himičeskoe stroenie biosfery Zemli i eë okruženiâ, a cura di Baranov V. I., Moskva, p. 201.

 

Vernadskij V. I. 1960 Izbrannye sočineniâ: v 5 tomah, volume 5, p. 101.
Vernadskij V. I. 1977 Razmyšleniâ naturalista, a cura di Bastrakova M. S., Neopoletanskaâ V. S., Filippova N. V., libro secondo, p. 32.

 

 

Vernadskij V. I. 1988 Zametki filosofskogo haraktera raznyh let, a cura di Federov V. M., volume 15, p. 292.

 

 

 

Glossario

 

 

Lemmi russo – italiano

 

Di seguito sono elencati i termini considerati più importanti e specifici del testo. Dato il loro carattere altamente settoriale, la traduzione degli stessi è stata basata su fonti autoritarie attendibili.

NUMERO DI RIFERIMENTO

TERMINE RUSSO

TRASLITTERAZIONE

TERMINE ITALIANO

1

Асимметрия

[asimmetriâ]

Asimmetria

2

Бинарность

[binarnost’]

Binarismo

3

Взаимно-однозначный

[vzaimno-odnoznačnyj]

Biunivoco

4

Естественный язык

[estestvennyj âzyk]

Lingua naturale

5

Культура

[kul’tura]

Cultura

6

Личность

[ličnost’]

Personalità

7

Метаязык

[metaâzyk]

Metalinguaggio

8

Неоднородность

[neodnorodnost']

Disomogeneità

9

Непереводимость

[neperevodimost’]

Intraducibilità

10

Переводимость

[perevodimost’]

Traducibilità

11

Пространство — время

[prostranstvo-vremâ]

Spaziotempo

12

Свой/чужой

[svoj/čužoj]

Proprio/altrui

13

Самоописание

[samoopisanie]

Autodescrizione

14

Семиозис

[semiozis]

Semiosi

15

Семиосфера

[semiosfera]

Semiosfera

 

 

 

Schede terminologiche

 

Scheda 1

 

TERMINE RUSSO Асимметрия [asimmetriâ] TERMINE ITALIANO Asimmetria
CONTESTO «Асимметрия проявляется в соотношении: центр семиосферы — ее периферия».
DOMINIO Geometria; Semiotica
DEFINIZIONE «Caratteristica essenziale di un sistema semiotico insieme alla legge del binarismo. Mancanza di simmetria e proporzione, dialettica tra il centro e la periferia della semiosfera. Più in generale, due linguaculture che non sono simmetriche (e quindi sono intraducibili) creano un sistema culturale. In virtù dell’asimmetria avviene lo scambio di metatesti, di codici, che si trasmettono da un “emisfero” della cultura all’altro».
FONTE Osimo B. Farinelli S. (in corso di pubblicazione) Manuale del traduttore di Ûrij Lotman Milano: Marcos y Marcos.

 

Scheda 2

 

TERMINE RUSSO Бинарность [binarnost’] TERMINE ITALIANO Binarismo
CONTESTO «Бинарность и асимметрия являются обязательными законами построения реальной семиотической системы. Бинарность, однако, следует понимать как принцип, который реализуется как множественность, поскольку каждый из вновь образуемых языков в свою очередь подвергается раздроблению на основе бинарности».
DOMINIO Semiotica; Linguistica; Fonologia
DEFINIZIONE In senso linguistico per binarismo si intende la «teoria della fonologia, enunciata da R. Jakobson e da lui successivamente elaborata in collaborazione con C.G.M. Fant e M. Halle, che riconduce i sistemi fonologici di qualunque lingua a un numero limitato (una dozzina) di opposizioni fonologiche binarie. Per es., caratteri come vocalico, consonantico, nasale, compatto, in riferimento a un fonema considerato, possono essergli propri oppure no. Ciascun fonema risulta così definibile in base a opposizioni binarie (+ o −) e l’insieme dei fonemi di una lingua si inquadra in una matrice binaria».«Qui, il concetto di binarismo è più ampio e si deve intendere come principio che si realizza in quanto molteplicità, una sorta di оппозиционная раздвоенность [oppozicionnaâ razdvoennost’], ovvero sdoppiamento oppositivo».
FONTE Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A. http://www.treccani.it/ consultato il giorno 4 aprile 2016.

Lib-Ra Group Slovar literaturovedčeskih terminov disponibile al sito http://slovar.lib.ru/dict.htm consultato il giorno 4 aprile 2016.

Osimo B. Farinelli S. (in corso di pubblicazione) Manuale del traduttore di Ûrij Lotman Milano: Marcos y Marcos.

 

Scheda 3

 

TERMINE RUSSO Взаимно-однозначный [vzaimno-odnoznačnyj] TERMINE ITALIANO Biunivoco
CONTESTO «А поскольку в большинстве случаев разные языки семиосферы семиотически асимметричны, то есть не имеют взаимно-однозначных смысловых соответствий, то вся семиосфера в целом может рассматриваться как генератор информации».
DOMINIO Matematica
DEFINIZIONE «In matematica, univoco in tutti e due i sensi. Corrispondenza b., corrispondenza che intercorre tra due insiemi di oggetti (o di enti) A e A′ se è definita una legge per cui a ogni oggetto di A corrisponde uno e un solo oggetto di A′ e viceversa».Come fa notare Lotman, in semantica non esiste correlazione biunivoca tra sistemi ed è grazie a questa non-corrispondenza che si genera nuova informazione.
FONTE Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A. http://www.treccani.it/ consultato il giorno 31 maggio 2016.

 

Scheda 4

 

TERMINE RUSSO Естественный язык [estestvennyj âzyk] TERMINE ITALIANO Lingua naturale
CONTESTO «Центр семиосферы образуют наиболее развитые и структурно организованные языки. В первую очередь, это — естественный язык данной культуры».
DOMINIO Semiotica; Linguistica
DEFINIZIONE «Le lingue – i codici naturali – si formano in modo spontaneo nell’interazione verbale tra parlanti, tra persone. Ciò le differenzia in modo sostanziale dai linguaggi artificiali, come quelli matematici, che invece si formano sulla base di regole univoche».
FONTE Osimo B. 2004 Manuale del traduttore: guida pratica con glossario, Terza edizione, Milano: Hoepli.

 

Scheda 5

 

TERMINE RUSSO Культура [kul’tura] TERMINE ITALIANO Cultura
CONTESTO «Во всякую живую культуру «встроен» механизм умножения ее языков (далее мы увидим, что параллельно работает противонаправленный механизм унификации языков)».
DOMINIO Semiotica; Culturologia
DEFINIZIONE «Cultura» è un termine molto ampio che sta a indicare più concetti, di seguito se ne evidenzieranno due in particolare.«Cultura» prima di tutto è: «L’insieme delle cognizioni intellettuali che una persona ha acquisito attraverso lo studio e l’esperienza, rielaborandole peraltro con un personale e profondo ripensamento così da convertire le nozioni da semplice erudizione in elemento costitutivo della sua personalità morale, della sua spiritualità e del suo gusto estetico, e, in breve, nella consapevolezza di sé e del proprio mondo».In senso più ampio il lemma ha il seguente significato: «Intelletto collettivo. Sistema informativo comunicativo che serve a trasmettere e a generare senso. Gruppo i cui esponenti danno per scontate le stesse cose, hanno lo stesso implicito culturale. Fatte salve le differenze puramente soggettive, in una cultura lo stesso messaggio viene decodificato nello stesso modo».
FONTE Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A. http://www.treccani.it/ consultato il 5 aprile 2016.

Osimo B. Farinelli S. (in corso di pubblicazione) Manuale del traduttore di Ûrij Lotman Milano: Marcos y Marcos.

 

Scheda 6

 

TERMINE RUSSO Личность [ličnost’] TERMINE ITALIANO Personalità
CONTESTO «Граница личности есть граница семиотическая. Так, например, жена, дети, несвободные слуги, вассалы могут включаться в одних системах в личность хозяина, патриарха, мужа, патрона, сюзерена, не имея самостоятельной «личностности», а в других — рассматриваться как отдельные личности».
DOMINIOPsicologia; Semiotica
DEFINIZIONE In psicologia per «personalità» si intende «l’insieme di quelle disposizioni e funzioni affettive, volitive e cognitive che si sono progressivamente combinate nel tempo ad opera di fattori genetici, di dinamiche formative e di influenze sociali, fino a costituire una struttura relativamente stabile e integrata riconosciuta dall’individuo come propria, ed espressa di volta in volta nel proprio particolare modo di interagire con l’ambiente, di determinare i proprî scopi, di regolare il proprio comportamento». Lotman attribuisce alla semiosfera una personalità semiotica «la semiosfera è sempre circoscritta rispetto allo spazio che la circonda, che è extrasemantico o appartenente a un’altra sfera semiotica: essa deve manifestare cioè una forma di omogeneità e di individualità o  personalità semiotica, tratto caratteristico di un insieme, di un termine collettivo. Concetto chiave in questo senso è quello di confine» poiché aiuta a preservare l’essenza della semiosfera.
FONTE Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A. http://www.treccani.it/ consultato il 28 marzo 2016.Cometa M. 2004 Dizionario degli studi culturali, Roma: Meltemi Editore S.r.l.

 

Scheda 7

 

TERMINE RUSSO Метаязык [metaâzyk] TERMINE ITALIANO Metalinguaggio
CONTESTO «Частичная грамматика одного культурного диалекта становится метаязыком описания культуры как таковой».
DOMINIO Semiotica; Linguistica
DEFINIZIONE «Linguaggio (verbale) usato per parlare di altri linguaggi o lingue anche non verbali e, più specificamente, linguaggio usato per parlare di traduzione».«A distinction has been made in modem logic between two levels of language, ‘object language’ speaking of objects and ‘metalanguage’ speaking of language. But metalanguage is not only a necessary scientific tool utilized by logicians and linguists; it plays also an important role in our everyday language. Like Molières Jourdain who used prose without knowing it, we practice metalanguage without realizing the metalingual character of our operations. Whenever the addresser and/or the addressee need to check up whether they use the same code, speech is focused on the CODE: it performs a METALINGUAL (i.e., glossing) function».
FONTE Osimo B. 2004 Manuale del traduttore. Guida pratica con glossario, Terza edizione, Milano: Hoepli.Âkobson, R. Linguistics and poetics (selections), documento PDF disponibile al seguente link:http://faculty.ksu.edu.sa/Nugali/English%20461/Linguistics%20and%20poetics.pdf consultato il 26 maggio 2016.

 

Scheda 8

 

TERMINE RUSSO Неоднородность [neodnorodnost’] TERMINE ITALIANO Disomogeneità
CONTESTO «Неоднородность определяется гетерогенностью и гетерофункциональностью языков».
DOMINIO Semiotica
DEFINIZIONE Il termine non trova riscontri in italiano se non per il suo significato base che si trova nei dizionari: «L’essere disomogeneo, mancanza di omogeneità». In questo preciso contesto il termine acquisisce un significato specifico.«Характерной чертой семиосферы является структурная неоднородность. Заполняющие ее языки различны по природе, некоторые из них взаимно переводимы, а некоторые отличаются непереводимостью» [La caratteristica principale della semiosfera è la disomogeneità. Le lingue contenute al suo interno sono diverse per natura, alcune sono traducibili tra loro, altre sono caratterizzate da intraducibilità]. Capiamo quindi che disomogeneità non è altro che sinonimo di asimmetria, un concetto che riguarda la natura stessa dello spazio semiotico e delle lingue contenute al suo interno.
FONTE Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A. http://www.treccani.it/ consultato il 30 marzo 2016.Solomonovič A. K. 2009 Kul’turologiâ. Kratkij kurs, Piter: San Pietroburgo.

 

Scheda 9

 

TERMINE RUSSO Непереводимость [neperevodimost’] TERMINE ITALIANO Intraducibilità
CONTESTO «Заполняющие семиотическое пространство языки различны по своей природе и относятся друг к другу в спектре от полной взаимной переводимости до столь же полной взаимной непереводимости».
DOMINIO Semiotica
DEFINIZIONE «Impossibilità di sostituzione strutturale e culturale o funzionale e semantica, oltre che espressiva, degli elementi linguistici del prototesto con quelli del metatesto. Considerata da molti un problema insormontabile, in realtà è sinonimo di creatività perché permette di generare nuova informazione e aumentare il livello di entropia all’interno di una cultura, diminuendo nel contempo il livello di entropia globale».Laura Gherlone affronta spesso il tema dell’intraducibilità nella sua tesi di dottorato. Di seguito una citazione dal suo elaborato: «Il concetto di ‘intraducibilità’ assume infatti un ruolo particolarmente importante negli scritti degli anni Ottanta-Novanta. Secondo Lotman, la semiosi culturale, in quanto processo dinamico, prende vita non certo da una comunicazione perfettamente simmetrica quanto piuttosto da quegli scarti o iati semantici fra linguaggi che, al primo acchito, possono apparire delle imperfezioni nella traduzione inter- e intralinguistica, ma che poi si rivelano essere l’humus stesso della crescita informativa della cultura.

FONTE

Osimo B. Farinelli S. (in corso di pubblicazione) Manuale del traduttore di Ûrij Lotman Milano: Marcos y Marcos.

Gherlone L. La cultura fra alterità e complessità La lezione di Jurij Lotman disponibile al sito: http://padis.uniroma1.it/bitstream/10805/1979/1/tesi%20Laura%20Gherlone.pdf;jsessionid=E378BF7B4A37EF121AAA2DCB57E5A416 consultato il 26 maggio 2016.

 

Scheda 10

 

TERMINE RUSSO Переводимость [perevodimost’] TERMINE ITALIANO Traducibilità
CONTESTO «Даже внутри такого — полностью искусственного пространства мы не получим однородности, поскольку различная мера иконизма неизбежно будет создавать ситуацию условного соответствия, а не взаимно-однозначной семантической переводимости».
DOMINIO Semiotica
DEFINIZIONE «Possibilità di traduzione strutturale e culturale o funzionale e semantica, oltre che espressiva, degli elementi linguistici del prototesto con quelli del metatesto. Per esempio, secondo la concezione funzionale la sostituzione è ottenuta nel metatesto mediante cambiamenti stilistici e semantici. Il livello più elementare di traducibilità è quello lessicale, mentre il livello più alto è quello culturale, al quale si può parlare di vera e propria traducibilità della cultura, ossia traducibilità di un testo in quanto portatore di una cultura, di un testo in quanto portatore di un implicito culturale».«L’imperfetta traducibilità (o, in alcuni casi, intraducibilità) dei linguaggi, assicurando alla cultura un’inesauribile riserva semantica, fonte di sempre nuove informazioni, la rende un sistema in continuo autoaccrescimento».
FONTE Osimo, B. 2011 Manuale del traduttore. Guida pratica con glossario, Milano: Hoepli.

Gherlone L. La cultura fra alterità e complessità La lezione di Jurij Lotman disponibile al sito: http://padis.uniroma1.it/bitstream/10805/1979/1/tesi%20Laura%20Gherlone.pdf;jsessionid=E378BF7B4A37EF121AAA2DCB57E5A416 consultato il 26 maggio 2016.

 

Scheda 11

 

TERMINE RUSSO Пространствовремя [prostranstvo-vremâ] TERMINE ITALIANO Spaziotempo
CONTESTO «Сознательная человеческая жизнь, то есть жизнь культуры, также требует особой структуры “пространства — времени”».
DOMINIO Semiotica
DEFINIZIONE La presente definizione si rifà innanzitutto al concetto di «cronotopo» introdotto da Mihail Bahtin nel 1937: si chiama cronotopo «l’interconnessione sostanziale dei rapporti temporali e spaziali dei quali la letteratura si è impadronita artisticamente». Spazio e tempo hanno quindi carattere reale e non astratto. «Nel mondo scientifico russo, in effetti, Vernadskij è tra i primi a recepire nelle proprie ricerche le nuove scoperte della fisica teorica e a considerare i concetti di spazio e tempo non più su un piano meramente speculativo e astratto, ma in base all’osservazione diretta, fisico-sperimentale, dei fenomeni. Spazio e tempo non sono per lui categorie esterne e assolute (in senso kantiano), rientrando al contrario tra le proprietà degli organismi viventi, i quali non vivono semplicemente nello spazio, ma, appunto, in uno spaziotempo, in un cronotopo. Lo stesso ambiente terrestre che ospita la vita (la biosfera) – che con l’evoluzione delle forme superiori, ovvero l’Homo sapiens, trapassa nella noosfera – si presenta come un’unica struttura cronotopica complessa, nella quale coesistono ciclicità e unidirezionalità del tempo, ‘fasi’ dello spaziotempo geologico e tempo lineare (biologico e storico) delle forme viventi». Spaziotempo è una dimensione a sé stante, un coagulo indissolubile di spazio e tempo.

FONTE

Diddi C. 2009 «Sulla genesi e il significato del cronotopo in Bachtin» disponibile al sito http://www.ricercheslavistiche.it/downloads/nuova_serie/2009/RS_2009_143-156_Diddi.pdf, estratto da Ricerche slavistiche (2009). Ediz. multilingue. Vol. 7, Il Calamo, consultato il 27 maggio 2016.

Michail Bachtin 1979 «Le forme del tempo e del cronotopo nel romanzo» in Estetica e romanzo, a cura di Clara Strada Janovic, Torino: Einaudi, pp. 231-405.

 

Scheda 12

 

TERMINE RUSSO Свой/чужой [svoj/čužoj] TERMINE ITALIANO Proprio/altrui
CONTESTO «На уровне семиосферы она означает отделение своего от чужого, фильтрацию внешнего, которому приписывается статус текста на чужом языке, и перевод этого текста на свой язык».
DOMINIO Semiotica
DEFINIZIONE «[…] termini di Mihail Bahtin e Ûrij Lotman con cui si mette in risalto la differenza semiotica tra l’interno e l’esterno di un sistema, nella concezione della semiosfera. La presa di coscienza della diversità culturale dei sistemi piccoli (individui) e grandi permette di prendere coscienza anche dell’identità propria. La cultura della traduzione è cultura del confine tra il proprio e l’altrui».
FONTE Osimo, B. 2011 Manuale del traduttore. Guida pratica con glossario, Milano: Hoepli.

 

Scheda 13

 

TERMINE RUSSO Самоописание [samoopisanie] TERMINE ITALIANO Autodescrizione
CONTESTO «Поэтому самоописание системы есть последний этап в процессе ее самоорганизации».
DOMINIO Semiotica
DEFINIZIONE «Lotman, nel descrivere i processi fondamentali di produzione delle culture – in particolare dei confini fra culture, laddove secondo Lotman si hanno anche funzioni d’accelerazione dei processi culturali, ma anche per i sistemi culturali in genere – individua uno di questi meccanismi proprio  in quella che lui chiama autodescrizione: “Avere coscienza di se stessi nel rapporto semiotico culturale, significa avere coscienza della propria specificità, del proprio contrapporsi ad altre sfere” (Lotman 1985, p. 62). Si tratta quindi di un’autocoscienza semiotico-culturale, ovvero la capacità di una cultura di compiere operazioni di “autoosservazione”, di autorappresentazione, […] la “presa di coscienza” di sé e di una data cultura».
FONTE Montanari F. 2004 Linguaggi della guerra, Roma: Meltemi Editore S.r.l.Lotman Û. 1985 La semiosfera. L’asimmetria e il dialogo nelle strutture pensanti, Venezia: Marsilio.

 

Scheda 14

 

TERMINE RUSSO Семиозис [semiozis] TERMINE ITALIANO Semiosi
CONTESTO «[…] в пространстве семиосферы теснятся частные языки, языки, способные обслуживать лишь отдельные функции культуры и языкоподобные полуоформленные образования, которые могут быть носителями семиозиса, если их включат в семиотический контекст».
DOMINIO Semiotica
DEFINIZIONE Per definire il concetto di semiosi bisogna rifarsi alla triade peirciana: segno, interpretante, oggetto. Peirce afferma: «per “semiosi” intendo […] un’azione, o influenza, che è, o comporta, una collaborazione di tre soggetti, come un segno, il suo oggetto e il suo interpretante, senza che questa influenza tri-relativa sia in alcun modo risolvibile in azioni tra coppie». In altre parole la semiosi non è altro che il processo di significazione, ovvero «il processo interno all’universo semiotico, di continua riformulabilità dei significati dei segni»: un segno, che sta per un oggetto, ma che non rimanda direttamente all’oggetto stesso che vuole significare, viene mediato da un interpretante, ovvero dalla mente dell’individuo che lo sta codificando.
FONTE Osimo B. 2013 La traduzione totale: spunti per lo sviluppo della scienza della traduzione, auto-pubblicazione.Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A. http://www.treccani.it/ consultato il 30 marzo 2016.

 

Scheda 15

 

TERMINE RUSSO Семиосфера [semiosfera] TERMINE ITALIANO Semiosfera
CONTESTO «Неразложимым работающим механизмом — единицей семиозиса — следует считать не отдельный язык, а все присущее данной культуре семиотическое пространство. Это пространство мы и определяем как семиосферу».
DOMINIO Semiotica
DEFINIZIONE È il concetto chiave del testo esaminato. Lotman introduce il concetto di semiosfera in analogia a quello di «biosfera» introdotto da Vernadskij; il termine «[…] costituisce un concetto simile a quello biologico, applicato però all’universo della produzione e ricezione di significati».«L’intero universo della significazione […] la semiosfera può essere considerata un insieme di sistemi che possono essere piccoli quanto un individuo o grandi come l’intero universo.» ecco come può essere definito questo spazio semiotico al di fuori del quale nessuna comunicazione è possibile.
FONTE Osimo, B. 2015 Dizionario di scienza della traduzione, Milano: Hoepli.Osimo, B. 2011 Manuale del traduttore. Guida pratica con glossario, Milano: Hoepli.

 

 

 

 

 

 

 

 

Analisi testuale


 

L’autore

 

Ûrij Mihailovič Lotman è uno studioso e teorico russo della letteratura, nonché linguista, culturologo e semiotico.  Fa parte della Eesti Teaduste Akadeemia [Accademia estone delle scienze], della British Academy of Sciences e della Norske Videnskaps-Akademi [Accademia norvegese delle Scienze]. È considerato il fondatore della semiotica della cultura, disciplina che studia la cultura come fenomeno reale e non puramente linguistico. Lotman nasce a Pietrogrado nel 1922 da una famiglia ebrea, studia lettere presso l’Università statale di San Pietroburgo, si arruola nell’ottobre del 1940 e presta servizio nella seconda guerra mondiale. Nel 1943 aderisce al Partito comunista e nel 1950, dopo aver conseguito la laurea, inizia a lavorare presso il Pedagogičeskij Institut di Tartu. Dopo quattro anni comincia il suo percorso come professore e responsabile del dipartimento di letteratura russa presso l’università di Tartu. Oltre alla passione per la letteratura del Settecento e Ottocento, Ûrij Mihailovič approfondisce temi molto disparati: la semiotica cinematografica, l’intelligenza artificiale, il funzionamento degli emisferi cerebrali, la traduzione automatica ecc. Negli anni Sessanta fonda la scuola semiotica di Tartu-Mosca in Estonia, ancora oggi centro nevralgico per gli studi sulla semiotica della cultura e discipline affini. Nel 1992 sotto la sua supervisione viene istituito il dipartimento di semiotica. Muore a Tartu nell’ottobre 1993. Tra le sue opere si ricorda: Lekcii po struktural´noj poetike (Lezioni di poetica strutturale, 1964), Struktura hudožestvennogo teksta (1970; trad. it. La struttura del testo poetico, 1972), Analiz poetičeskogo teksta. Struktura stiha (L’analisi del testo poetico. La struttura del verso, 1972), Roman v stihac Puškina “Evgenij Onegin” (1975; trad. it. Il testo e la storia, 1985), Kul´tura e vzryv (1992; trad. it. La cultura e l’esplosione, 1993) e Vnutri myslâŝih mirov (Dentro i mondi pensanti, 1996) (Krugosvet, 1997-2016) (Treccani, Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A.).

 

Il testo

 

Il testo tradotto e analizzato nel presente mémoire è un frammento, estratto dalla parte seconda – dal titolo «Semiosfera» – dell’opera Vnutri myslâŝih mirov [Dentro i mondi pensanti] di Ûrij Lotman. L’opera in questione, insieme ad altri saggi e articoli, è contenuta in Semiosfera, raccolta pubblicata nel 2000 dalla casa editrice Iskusstvo-SPB di San Pietroburgo. Vnutri myslâŝih mirov[11] vede la luce per la prima volta nel 1996 (postuma) a Mosca grazie alla casa editrice Âzyki russkoj kulturoj. L’opera è divisa in tre macro sezioni: la prima «Tekst kak smysloporoždaûŝee ustrojstvo» [Il testo come meccanismo sensogenerante] esamina i concetti di testo e delle sue funzioni, retorica e autocomunicazione; la seconda parte è dedicata alla semiosfera e ai suoi confini e al concetto più generale di spazio; nella terza sezione intitolata «Pamât’ kultury. Istoriâ i semiotika» [La memoria della cultura. Storia e semiotica] l’autore indaga sulla storia in generale, sulle sue regole e sull’influenza che esercita sulla cultura.

L’articolo in esame è una pubblicazione scientifica altamente specializzata che si prefigge lo scopo di insegnare e trasmettere contenuto informativo. È ricco di rimandi intertestuali e intratestuali, utilizza una terminologia specifica e approfondisce nel dettaglio i concetti proposti. La parte tradotta ed esaminata è suddivisa in due paragrafi; il primo è intitolato «Semiotičeskoe prostranstvo» e parla in generale della semiosfera, il secondo, «Ponâtie granicy», riguarda più specificamente la nozione di confine semiotico.

Nella fattispecie il testo scelto approfondisce il concetto di semiosfera, introdotto dallo stesso Ûrij Lotman nel 1984. In analogia con il concetto di «biosfera» ideato da Vernadskij, Lotman conia il termine «semiosfera» – l’universo della semiosi, uno spazio semiotico astratto ma dai confini determinati e concreti. Al di fuori di esso non esiste né comunicazione, né semiosi. Lotman paragona la semiosfera alla sala di un museo, all’interno della quale vi è una moltitudine di elementi: scritte in lingue conosciute e non, cartelli per i visitatori, informazioni sugli oggetti esposti ma anche visitatori, guide. Questa sfera ha una propria individualità e personalità che le permette di conservare la sua natura anche a dispetto dell’eterogeneità in essa contenuta e delle numerose altre entità che si relazionano con lei. La semiosfera permette dunque a ogni linguacultura[12] che si trova al suo interno di svilupparsi, di entrare in relazione con altre linguaculture, influenzarsi vicendevolmente e «crescere». Ogni linguacultura, così come la semiosfera stessa, è delimitata da confini ben precisi che hanno il compito di filtrare l’esterno, l’altrui e di tradurlo nel linguaggio interno, nel proprio, esattamente come fa un traduttore. Al centro della semiosfera vi è un linguaggio che funge da perno organizzatore; questo è il linguaggio più sviluppato, dotato di una propria grammatica. Più ci si sposta verso la periferia, più i linguaggi, le linguaculture appaiono estranee, o quantomeno diverse. Se nel nucleo tutto appare neutro e “normale”, in periferia si trova la parte più interessante, poiché vi sono milioni di colori e sfumature diverse. Così accade anche nella realtà extrasemiotica: gli individui al confine sono un connubio di culture (bruti, stregoni, ladri), mentre verso il centro troveremo uomini distinti, i gentlemen, individui che seguono a menadito le regole di buon costume. L’intero sistema è regolato da due leggi fondamentali: binarismo e asimmetria. I linguaggi contenuti all’interno dell’universo semiotico si moltiplicano per binarismo; per mezzo di questa legge si forma un numero indefinito di linguaggi derivati, simili a quello presente nel nucleo dello spazio semiotico. L’altra legge fondamentale della semiosfera è l’asimmetria; i linguaggi interni sono asimmetrici tra loro, diversi per contenuto e struttura, e quindi parzialmente intraducibili. È così che, ad esempio, una corrente culturale come il Romanticismo si sviluppa in maniera completamente asimmetrica in zone diverse della semiosfera; all’interno di una linguacultura il movimento romantico può essere giunto alla fine e stare per evolversi in una corrente post-romantica, mentre in un’altra potrebbe essere soltanto all’inizio.

 

Analisi traduttologica

 

 

Strategia traduttiva

 

[…] a thorough understanding of the original text is a necessary precondition for making a good translation.

(Gutt, 1991)

 

La strategia traduttiva è il complesso di procedimenti attuati dal traduttore per trasporre il testo originale nella cultura ricevente (Osimo, 2011). Prima di tutto si deve prestare molta attenzione al testo, leggerlo più e più volte per capirne ogni aspetto. Ogni testo presenta delle problematiche particolari, in questo caso dovute alla complessità e fitta presenza di concetti specifici; è sempre bene di fronte a un lavoro di traduzione impegnarsi nella ricerca di testi paralleli e materiali affini che possano chiarire e/o approfondire il contenuto dell’opera che si ha davanti. Altro punto fondamentale è lo studio del contesto: quando è nata l’opera? In che periodo storico ci troviamo? Questa variabile può chiarire alcuni passi, alcune scelte stilistiche, lessicali e concettuali. Pensiamo solamente al sostantivo Бог (bog), Dio, e a tutte le volte che in un’opera pubblicata in Unione Sovietica questo è stato trascritto con la lettera minuscola, come nell’edizione del 1986 di Sosedi [I vicini] di Anton Čehov[13]. O ancora, a quale momento storico fa riferimento l’autore in questo passo specifico?

In seguito è indispensabile individuare il lettore modello e la dominante del prototesto e mettere a confronto queste due variabili con la cultura ricevente. Raramente il lettore modello dell’originale coincide con quello del metatesto, proprio perché ogni linguacultura è un mondo a sé, un universo di impliciti culturali e peculiarità. Quindi, prima di esplicare la strategia adottata, è bene ripercorrere tutte queste fasi, iniziando proprio dall’identificazione di questi due ultimi aspetti.

 

Lettore modello e dominante

 

Il lettore modello è il destinatario ideale a cui si rivolge l’autore di un testo (Eco, 1979). Prima di iniziare a confrontarsi con il testo, è compito del traduttore, dopo attente letture, capire a chi si rivolge l’autore e pensare non solo allo stile e al registro da tenere nel proprio elaborato, ma anche a come affrontare gli impliciti e le ridondanze. Ovviamente il lettore modello del prototesto è diverso da quello del metatesto e, proprio per questo motivo, il compito del traduttore presuppone una valutazione delle differenze tra i due destinatari e tra le due culture in questione.

Essendo una pubblicazione scientifica specializzata, il prototesto si rivolge a un pubblico specifico altamente qualificato, come ad esempio studenti, professori, accademici e ricercatori. Il lettore modello è dunque un individuo preparato che possiede le conoscenze e ha le competenze necessarie a comprendere appieno il contenuto del testo.

La dominante è la caratteristica fondamentale di un’opera, è questa che regola, determina e trasforma i suoi elementi e ne garantisce l’integrità della struttura (Âkobson, 1987). Per un traduttore è fondamentale individuare dominante ed eventuali sottodominanti per attuare con precisione la strategia traduttiva.

In questo caso il testo si prefigge lo scopo di informare e approfondire l’argomento trattato in modo chiaro ed esaustivo. Considerando il modello elaborato da Roman Âkobson che prevede le sei funzioni del linguaggio (referenziale, emotiva, conativa, fatica, metalinguistica e poetica), è chiaro che l’articolo oggetto del presente mémoire si concentra prettamente sul referente, ovvero sul contesto, sulla realtà extralinguistica. Rimane di conseguenza essenziale trasmettere il contenuto informativo del testo e prestare particolare attenzione ai concetti chiave presenti. Allo stesso tempo il ricco apparato paratestuale è invece da ascriversi alla funzione fatica, che pone l’accento sul canale e che può essere considerata una sottodominante del testo. Pertanto, considerati questi aspetti, la dominante traduttiva ha posto l’attenzione sull’accuratezza concettuale e terminologica e sullo scopo informativo.

 

Di fronte a queste due variabili si può ora considerare il concetto di traduzionalità, un punto chiave per quanto riguarda la scienza della traduzione.

La traduzionalità è l’espressione della contraddizione proprio versus altrui nel testo, e può essere suddivisa in una serie di opposizioni come per esempio naturalizzazione (addomesticamento) versus esotizzazione, folkrorizzazione versus urbanizzazione, storicizzazione (arcaizzazione) versus modernizzazione (Popovič, 2006).

Prima di concentrarsi su questo aspetto, è bene fare un passo indietro e introdurre un altro concetto: la dialettica «proprio versus altrui». Dal russo svoj/čužoj, è una nozione introdotta da Mihail Bahtin e Ûrij Lotman, che ritroviamo anche nel prototesto qui analizzato. Indica la differenza tra l’interno e l’esterno di un qualsiasi sistema, peculiarità che permette la creazione di nuova informazione proprio grazie alle relazioni di parziale intraducibilità che si vengono a creare tra entità linguoculturali. Questo rapporto è visibile soprattutto tra il centro e la periferia della semiosfera oppure tra il suo dentro e il suo fuori (la realtà extrasemiotica). La dinamica proprio/altrui consente allo spazio semiotico di prendere coscienza della propria individualità e identità. «La cultura della traduzione è la cultura del confine tra il proprio e l’altrui» (Osimo, 2011); il traduttore è la figura di mezzo, un mezzosangue in grado di far comunicare linguaculture anche diversissime tra loro.

A seconda del grado di traduzionalità di un testo, il lettore reale può affermare più o meno facilmente se si tratta di un testo tradotto o di un originale. Il traduttore ha la facoltà di poter decidere in linea di massima quale strada percorrere, e in questo caso si è optato per un approccio altamente traduzionale che dà più importanza alla cultura emittente e che cerca quindi di mantenere aspetti della cultura altrui anche in quella propria. Il metatesto proposto nel presente mémoire ha dunque carattere filologico ed è ricco di elementi culturali propri dell’originale. Di seguito ne vediamo alcune prove.

 

Realia

Voglio traduzioni con copiose note a piè di pagina, note che salgano come grattacieli fino in cima a questa o quella pagina in modo da lasciare unicamente il barlume di una sola riga di testo tra commentario ed eternità.

 (Nabokov, 1955) (Osimo, 2011)

Un approccio altamente traduzionale prevede la conservazione degli elementi culturospecifici di un testo. Un realia è proprio questo, una parola che sta per un elemento culturale specifico di una linguacultura. Mantenere questi elementi significa adottare un approccio estraniante, che produce «un senso di estraniazione nel lettore» (Osimo, 2011). I realia, infatti, aumentano il grado di esoticità di un testo e vengono spesso mantenuti tali e quali, come avviene in questo caso con la parola stol’nik.

 

Так, например, при царе Алексее Михайловиче (XVII в.) стольник боярин Матвей Пушкин, принадлежавший к тридцать одному знатнейшему роду, […]. Così, ad esempio, sotto lo zar Aleksej Mihajlovič (XVII secolo), lo stol’nik1 boiardo Matvej Puškin, che apparteneva a trentuno famiglie di nobili, […]

[1] Alto dignitario nella Russia dei secoli XIII-XVII di grado inferiore a quello del boiardo. In questo caso si riferisce al compito e privilegio di questo nobile di servire alla mensa dello zar (N.d.T.).

Tabella 1- Realia A

 

La parola in questione deriva da stol [tavolo] e viene definita in questo modo: Nella Rus’ moscovita – cortigiano di grado inferiore al boiardo (iniz. cortigiano che serviva alla mensa del principe o dello zar) (Ožegov, 2012). Nel presente caso, trattandosi di un boiardo come ci dice l’autore, stol’nik acquisisce il secondo significato, quello contenuto nella parentesi. Nel metatesto è stato quindi mantenuto il realia e poi spiegato con una nota a piè di pagina per facilitare il lettore nella comprensione.

La stessa tecnica è stata utilizzata per il sostantivo mestničestvo. Solo che in questo caso è lo stesso Lotman a fornire una spiegazione in nota. Ci si è dunque limitati a tradurre quanto riportato a piè di pagina nel testo originale e a traslitterare la parola all’interno del metatesto.

 

Историк С. М. Соловьев убедительно связал местничество1, являвшееся в глазах свято верящего в прогресс просветителя XVIII в. лишь проявлением «невежества», с особым коллективным переживанием рода как единой личности. Lo storico Solov’ev ha collegato in modo convincente il mestničestvo1, che agli occhi dell’illuminista settecentesco che crede devotamente nel progresso è solo una manifestazione di «ignoranza», alle particolari sofferenze collettive della famiglia come personalità unica.
 

1 Местничество — в Московской Руси XV—XVII вв. порядок замещения государственных должностей боярами в зависимости от знатности рода и степени важности должностей, занимаемых предками (см.: Толковый словарь русского языка: В 4 т. / Под ред. Д. Н. Ушакова. М., 1938. Т. 2. Стб. 191). Распределением должностей, от места на царском пиру до места в походе, посольстве, на воеводстве, ведал специальный приказ. Местничество вызывало разные споры, так как связывалось с родовой честью.

Mestničestvo – nella Rus’ moscovita del XV-XVII secolo era l’ordine di sostituzione delle cariche pubbliche per i boiardi a seconda della nobiltà della famiglia e del grado di importanza delle cariche occupate dagli antenati (vedi: Dizionario monolingue della lingua russa: in 4 volumi, a cura di Ušakov, 1938, vol 2, p. 191). Un ordine speciale ha gestito la distribuzione delle cariche, dal posto da occupare alla tavola dello zar, fino al posto in marcia, in ambasciata, nel voivodato. Il mestničestvo ha suscitato diverse polemiche, perché è legato all’onore della famiglia.

Tabella 2- Realia B

 

Così facendo vengono inseriti nella cultura ricevente degli esotismi, elementi culturali che rimandano a una cultura diversa da quella ricevente (Osimo, 2015), in questo caso quella del prototesto. Il lettore del metatesto avrà dunque la possibilità di arricchire le proprie conoscenze, grazie alle copiose note proposte.

 

Terminologia

 

L’alta specificità del prototesto si rispecchia soprattutto nel folto insieme di termini relativi al settore della semiotica della cultura. Per rispettare la dominante informativa è necessario essere accurati nella scelta terminologica. Il termine italiano deve essere il più vicino possibile al senso che esprime il termine del prototesto e laddove l’italiano manchi di specificità si è proceduto con l’introduzione di neologismi. Alcune delle scelte operate verso questa direzione saranno esplicitate nel paragrafo apposito. Per ricostruire il glossario si è dovuto attingere a svariati materiali, cartacei e digitali, e talvolta la ricerca si è rivelata ostica per l’esigua presenza di fonti italiane autorevoli sull’argomento. Pertanto si è ricorso anche a testi in lingua russa e inglese.

Forma espressiva

Three grades of evil can be discerned in the queer world of verbal transmigration. The first, and lesser one, comprises obvious errors due to ignorance or misguided knowledge. This is mere human frailty and thus excusable. The next step to Hell is taken by the translator who intentionally skips words or passages that he does not bother to understand or that might seem obscure or obscene to vaguely imagined readers; he accepts the blank look that his dictionary gives him without any qualms; or subjects scholarship to primness: he is as ready to know less than the author as he is to think he knows better. The third, and worst, degree of turpitude is reached when a masterpiece is planished and patted into such a shape, vilely beautified in such a fashion as to conform to the notions and prejudices of a given public. This is a crime, to be punished by the stocks as plagiarists were in the shoebuckle days. (Nabokov, 1941)

I testi settoriali russi sono caratterizzati da periodi molto lunghi e sintassi complessa, e questo articolo non fa eccezione. Essendo un testo d’autore si è scelto di non ricorrere alla strategia di semplificazione, bensì di mantenere la ridondanza semantica e la complessità stilistica del prototesto, a scapito talvolta della scorrevolezza. Lungi dal voler ritrovarsi in ceppi per essere umiliata pubblicamente, ecco un esempio che attesta la resa filologica adottata che rispetta anche la forma espressiva dell’autore:

 

Когда Иван Грозный казнил вместе с опальными боярами не только семьи, но и всех их слуг, и не только домашних слуг, но и крестьян их деревень (или же применялись переселения крестьян, переименование названий деревень и сравнивание с землей построек), то это было — при патологической жестокости царя — продиктовано не соображениями опасности (как будто холоп провинциальной вотчины мог быть опасен царю!), а представлением о том, что все они — одно лицо, части личности караемого боярина и, следовательно, разделяют с ним ответственность. Quando Ivan il Terribile ha giustiziato insieme ai boiardi in disgrazia non solo le loro famiglie, bensì anche tutti i loro servi, e non solo i servi di casa, bensì anche i contadini dei loro villaggi (oppure hanno trasferito i contadini, cambiato il nome dei villaggi e raso al suolo le costruzioni), tutto ciò è stato dettato – considerata la crudeltà patologica dello zar – non da considerazioni di pericolosità (come se un servo del feudo provinciale potesse essere pericoloso per lo zar!), ma dalla concezione secondo cui tutti loro non sono altro che la stessa persona, parti della personalità di un boiardo che va punito e di conseguenza sono anch’essi responsabili insieme a lui.

 

Tabella 3- Forma espressiva

 

 

Scelte traduttive

 

Translation is dependent on the translator’s interpretation of the original, or to put it more correctly, on what the translator believes to be intended interpretation of the original. In all cases where the interpretation of the original is not obvious this opens the possibility of error

(Gutt, 1991)

Di seguito saranno presentate alcune scelte traduttive particolari, compiute nel metatesto. Iniziamo prima di tutto dalla scelta di tradurre il sostantivo russo âzyk con lingua o linguaggio a seconda del contesto in cui è inserito. La parola «lingua» è più specifica, poiché di norma si intendono le lingua naturali, al contrario «linguaggio» è più generico, poiché si riferisce a tutti i tipi di linguaggio (da quelli artificiali come la matematica, a quelli non verbali come il cinema, la musica o la pittura) (Osimo, 2011). Vediamo alcuni esempi concreti della traduzione diversa della parola âzyk.

 

Во всякую живую культуру «встроен» механизм умножения ее языков (далее мы увидим, что параллельно работает противонаправленный механизм унификации языков). Так, например, мы постоянно являемся свидетелями количественного роста языков искусства. In ogni cultura vivente è “incorporato” il meccanismo di moltiplicazione dei linguaggi (più avanti vedremo che in parallelo è all’opera il meccanismo opposto di unificazione). Così, ad esempio, assistiamo costantemente alla crescita quantitativa dei linguaggi d’arte.

Tabella 4- Lingua o linguaggio A

 

Nel caso illustrato è evidente che il sostantivo russo âzyk potesse essere tradotto solo con l’italiano «linguaggio» per interpretare correttamente la frase. Qui infatti il termine russo ha significato ampio, non fa riferimento soltanto alle lingue naturali come l’italiano, il francese, l’inglese ecc., bensì alla moltitudine di linguaggi verbali e non verbali.

Nella Tabella 5- Lingua o linguaggio B assistiamo all’esempio opposto, in cui il sostantivo russo possiede questo significato particolare: «Sistema di suoni articolati distintivi e significanti (fonemi), di elementi lessicali, cioè parole e locuzioni (lessemi e sintagmi), e di forme grammaticali (morfemi), accettato e usato da una comunità etnica, politica o culturale come mezzo di comunicazione per l’espressione e lo scambio di pensieri e sentimenti, con caratteri tali da costituire un organismo storicamente determinato, con proprie leggi fonetiche, morfologiche e sintattiche» (Treccani, Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A.)

 

Характерным примером может быть одновременное существование в Германии XVII в. «языковых обществ» (Sprachgesellschaften) и «Плодоносящего общества» (Fruchtbringende Gesellschaft), ставившего перед собой задачу пуристического толка — очистку немецкого языка от варваризмов, особенно галлицизмов и латинизмов, и грамматическую нормализацию языка […]. Un esempio tipico può essere l’esistenza contestuale nella Germania del Seicento sia delle «società linguistiche» (Sprachgesellschaften), sia della «società dei Carpofori» (Fruchtbringende Gesellschaft) che si è assunta il compito della corrente purista – pulire la lingua tedesca dai barbarismi, soprattutto da gallicismi e latinismi, e normalizzare la grammatica della lingua […].

Tabella 5- Lingua o linguaggio B

 

Come già detto, l’accuratezza terminologica è un aspetto centrale dell’articolo e per tale motivo si è cercato di mantenere la stessa precisione anche nel metatesto. Talvolta è stato indispensabile creare dei neologismi che potessero convogliare l’esatto significato del termine russo. Alcuni esempi sono riportati di seguito.

-       Monocanale

Il termine monocanale non è presente in nessun dizionario della lingua italiana, nonostante in rete si trovino risultati del suo utilizzo. Nella fattispecie la parola in esame viene usata per illustrare alcune caratteristiche tecniche degli impianti audio ed è probabilmente un calco dall’inglese mono channel. Si trovano invece definizioni per il suo opposto: «pluricanale – In elettronica, soprattutto nelle telecomunicazioni, costituito di più canali, cioè di più vie di trasmissione dei segnali» (Treccani, Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A.). All’interno della pubblicazione si incontra l’aggettivo odnokanal’nyj, formato da odno = uno e kanal = canale, usato per descrivere un sistema o una struttura caratterizzata dalla presenza di un solo canale comunicativo. Pertanto si è pensato, data l’origine del termine russo, il suo significato e il significato della parola «pluricanale» in italiano, di trasporre il termine in italiano con una traduzione che fosse il più possibile letterale. Essendo un neologismo è stato riportato nel testo in corsivo, mentre il grassetto viene usato qui per evidenziare la voce esaminata.

 

Конечно, и одноканальная структура есть реальность. Самодовлеющая одноканальная система — допустимый механизм для передачи предельно простых сигналов и вообще для реализации первой функции, но для задачи генерирования информации она решительно непригодна. Ovviamente, anche la struttura monocanale è realtà. Il sistema monocanale autonomo è un meccanismo valido per trasmettere segnali estremamente semplici e in generale per realizzare la prima funzione, ma per il compito di generare informazione è del tutto inadatto.

Tabella 6- Neologismo A

 

-       Bilinguistico e polilinguistico

«Dato che in Lotman l’aggettivo si riferisce alla presenza in un sistema di due linguaggi (non necessariamente lingue, per esempio iconico e mentale), abbiamo pensato di renderlo così anziché “bilingue”, solitamente applicato solo a soggetti che parlano due linguaggi naturali» (Osimo & Farinelli). Avendo già trovato l’aggettivo bilingvističnyj all’interno di altre opere lotmaniane e avendo avuto in precedenza l’opportunità di analizzarlo, si è proceduto con la traduzione pensata dal professor Osimo, segnalata nella suddetta citazione. Allo stesso modo è stato trattato l’attributo polilingvističnyj, reso dunque con il traducente polilinguistico.

 

Она всегда граница с чем-то и, следовательно, одновременно принадлежит обеим пограничным культурам, обеим взаимно прилегающим семиосферам. Граница би- и полилингвистична. È sempre il confine con qualcosa e, di conseguenza, appartiene allo stesso tempo a entrambe le culture confinanti, a entrambe le semiosfere che sono adiacenti l’una all’altra. Il confine è bilinguistico e polilinguistico.

Tabella 7- Neologismo B

 

Un’altra interessante scelta traduttiva è quella di non tradurre il sostantivo predmest’e. In un primo momento si era deciso di tradurlo con «sobborgo», ma poi si è pensato che non fosse la soluzione migliore per due motivi: a) nella stessa frase viene spiegata l’etimologia della parola russa; b) non si parla soltanto di sobborghi ma anche di luoghi marginali all’interno della città. Pertanto si è optato per riportare nel metatesto la traslitterazione del vocabolo russo e dare una spiegazione in nota della parola e del motivo per cui si è scelto di non tradurla.

 

Те, кто находятся ниже черты социальной ценности, располагаются на границе предместья, сама этимология русского слова «предместье» означает «перед местом», то есть перед городом, на его пограничной черте. В смысле вертикальной ориентации это будут чердаки и подвалы, в современном городе — метро. Quelli che sono al di sotto dei limiti del valore sociale si trovano al confine del predmest’e1, la stessa etimologia della parola russa «predmest’e» significa «prima del posto», cioè prima della città, sul limite del confine. Per quanto riguarda l’orientamento verticale si tratterà di solai e cantine, in una città moderna – di metrò.
[1] Predmest’e può essere tradotto con «sobborgo». Qui si è scelto di lasciare la parola russa perché ne viene spiegata l’etimologia e non si intende solamente ciò che sta al di fuori delle mura della città, ma anche tutti quei luoghi interni considerati di confine (vedi di seguito) (N.d.T).

Tabella 8- Scelta traduttiva A

Infine si è scelto di riportare un’ultima soluzione traduttiva che ha interessato il sostantivo russo samonazvanie, che non significa in generale autonominarsi, bensì si riferisce a un concetto più preciso: «Имя, к-рым какой-н. народ называет сам себя» (Ožegov, 2012) ovvero nome con il quale un popolo chiama sé stesso. Si tratta dunque del processo che porta alla creazione di un endonimo: «Termine, coniato in contrapp. a esonimo, con cui in geografia e cartografia viene talora indicato il «nome ufficiale», indigeno, di una località (o in genere, di una entità geografica), quello cioè con cui la località stessa viene denominata nell’area geografica in cui è situata (London, per es., è l’endonimo della città di Londra, e Londra è invece l’esonimo con cui essa è nota in Italia)» (Treccani, Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A.). Non esistendo in italiano un equivalente del termine russo (come potrebbe essere il sostantivo spagnolo endonimia), si è tradotto con «autonominazione» e si è poi lasciata una nota a piè di pagina.

И между тем было бы неправильным полагать, что даже простая перемена самоназвания не оказала влияния на «ниже лежащие» уровни, не способствовала превращению христианизации в евангелизацию, не унифицировала культурное пространство этих государств уже на уровне «реальной семиотики». E nel contempo sarebbe sbagliato credere che anche solo un semplice cambiamento in termini di autonominazione1 non abbia influito sui livelli “sottostanti”, non abbia contribuito a trasformare la cristianizzazione in evangelizzazione, non abbia uniformato la dimensione culturale di questi paesi, già al livello di una «semiotica reale».
[1] Per autonominazione si intende il processo mediante il quale un popolo decide di per sé come chiamarsi, sceglie un endonimo (N.d.T.).

Tabella 9- Scelta traduttiva B

 

 

Difficoltà

 

Le difficoltà maggiori sono state incontrate durante la traduzione di citazioni in slavo antico. Per tradurre queste parti sono state utilizzate diverse fonti, perlopiù dizionari etimologici e monolingui. Si è cercato di individuare l’origine della parola e poi si è usata la logica e la conoscenza della lingua e dei suoi costrutti per rendere il senso delle frasi. Vediamo alcuni esempi.

 

«…древляне живяху звЪриньскимъ образомъ, живуще скотьски: убиваху другъ друга, ядяху вся нечисто, и брака у них не бываше, но умыкиваху у воды дЪвиця. И радимичи, и вятичи, и съверъ одинъ обычай имяху: живяху в лЪсЪ, якоже и всякий звЪрь, ядуще все нечисто, и срамословье в них предъ отьци и предъ снохами, и браци не бываху въ них, но игрища межю селы, схожахуся на игрища, на плясанье и на вся бЪсовьская пЪсни…» (Дмитриев, Лихачев, 1978:30). «[…] i Drevlâni vivono in modo bestiale, da bruti: si uccidono tra loro, mangiano tutte le cose impure, non contemplano il matrimonio, ma rapiscono le fanciulle. I Radimiči, i Vâtiči e i nordici hanno costumi simili: vivono nel bosco, proprio come bestie, mangiano tutte le cose impure, dicono parole vergognose di fronte a padri e figli, ma fanno feste tra tribù, si radunano alle feste, ai balli e per cantare canzoni demoniache…» (Dmitriev, Lihačev, 1978:30).

 

Tabella 10- Difficoltà

 

Живяху (živâhu) è un verbo declinato alla terza persona plurale del presente indicativo e si capisce dalla desinenza –u che è rimasta anche nel russo moderno. Per logica e affinità, il verbo è stato identificato come жить (žit’) = vivere. Lo stesso è accaduto per quanto riguarda il resto della frase con verbi come убиваху (ubivahu) da убивать (ubivat’) = uccidere oppure умыкиваху (umykivahu) da умыкать (umykat’) = rapire, o parole come дЪвиця (d”vicâ) da девушка (devuška) = ragazza, qui tradotto con «fanciulla» per dare l’idea che si tratta di un testo non attuale. Si è notata anche la fitta presenza di parole contenenti tvërdyj znak, il segno duro: Ъ. Nel russo moderno non viene più usato così frequentemente e qui si può riscontrare soprattutto a fine parola o al posto di quelle che nel russo corrente sarebbero vocali, come in лЪсЪ  (l”s”) = bosco (ora: лес, les). Altre parole invece sono state trovate grazie all’aiuto di dizionari ed enciclopedie, è questo il caso dei nomi di popoli antichi come: древляне (drevlâne), радимичи (radimiči) e вятичи (vâtiči) che si è scelto di riportare nel metatesto traslitterandoli.

 

Paratesto: note, bibliografia e riferimenti bibliografici

 

L’articolo esaminato ha un apparato paratestuale molto ricco per quanto riguarda commenti, bibliografia e riferimenti bibliografici. Nell’originale l’autore ha inserito tutti questi elementi nelle note a piè di pagina. Durante la traduzione, per comodità e per una migliore fruibilità, si è scelto di inserire nelle note soltanto i commenti inerenti al testo, che siano indicazioni di lettura, spiegazioni o traduzioni – svolte e ideate dallo stesso Lotman – e di collocare i riferimenti bibliografici del prototesto a fine traduzione, in una tabella apposita. Alla fine di ogni citazione, sia nel prototesto che nel metatesto, compare dunque il riferimento alla fonte tra parentesi tonde.

Nell’articolo Semiotičeskoe prostranstvo sono presenti molte citazioni in lingua francese; Lotman tende a tradurre o spiegare questi passi nelle note a piè di pagina. Ci si è quindi limitati a riportare i commenti e le traduzioni dell’autore in nota e fornire una traduzione in italiano. Eccone un esempio:

 

«Верх», «вершина» не требует объяснений. Выражение: «Qui: ne vole au sommet tombe au plus bas degré»1 (Буало. «Сатиры») — так же понятно, как «La lutte elle-même vers les sommets suffit à remplir un coeur d’homme. Il faut imaginer Sisyphe heureux»2 (Камю. «Миф о Сизифе»). «Su» e «vetta» non hanno bisogno di spiegazioni. L’espressione: «Qui : ne vole au sommet tombe au plus bas degré»1 (Boileau, 1776) – è comprensibile quanto «La lutte elle-même vers les sommets suffit à remplir un coeur d’homme. Il faut imaginer Sisyphe heureux»2 (Camus, 1942).

[1] Кто не достигает вершины, тот падает очень низко (фр.).
Chi non raggiunge la vetta cade molto in basso.

2 Одного восхождения к вершине достаточно, дабы наполнить до краев сердце человека. Надо представлять себе Сизифа счастливым (фр.).
Salire sulla cima è sufficiente a riempire fino all’orlo il cuore di un uomo. Bisogna immaginare Sisifo felice.

Tabella 11- Paratesto A

 

Discorso diverso invece è stato fatto per i riferimenti bibliografici del prototesto. Le fonti utilizzate dall’autore non sono disponibili in italiano e pertanto si è deciso di trasporle nella cultura ricevente traslitterandole. Solo in un caso particolare si è proceduto con la consultazione dell’edizione italiana di un’opera per citarla nel testo: si parla del passaggio preso dal Discorso sul metodo di Cartesio. Si è fatto riferimento all’edizione Mondadori 2010.

 

Такой подход удовлетворяет известному третьему правилу «Рассуждения о методе» Декарта: «…придерживаться определенного порядка мышления, начиная с предметов наиболее простых и наиболее легко познаваемых и восходя постепенно к познанию наиболее сложного…» (1950:272). Un tale approccio va incontro alla famosa terza regola del Discorso sul metodo di Cartesio: «[...] condurre con ordine i […] pensieri iniziando dagli oggetti più semplici e più facili a conoscersi, per salire progressivamente, come per gradi, fino alla conoscenza di quelli più complessi [...]». (2010:21)

Tabella 12- Paratesto B

 

Ed ecco come appaiono i riferimenti bibliografici relativi a questa citazione:

 

Декарт Р. Избр. Произведения. К трехсотлетию со дня смерти (1650—1950) / Пер. С фр. И лат.; ред. И вступ. Ст. В. В. Соколова. М., 1950. С. 272. Cartesio R. 1950 Izbrannye proizvedeniâ, per il tricentenario dal giorno della morte (1650-1950), traduzione dal francese e dal latino; a cura di Sokolov, Moskva, p. 272. Edizione italiana consultata per la traduzione: Cartesio R. 2010 Discorso sul metodo Milano: Mondadori.

Tabella 13- Paratesto C


Gestione del residuo traduttivo

 

«Nel processo traduttivo [il residuo] è un elemento che un traduttore decide di non comunicare nel metatesto perché, secondo la sua strategia, non è essenziale per la cultura ricevente o perché è difficile o impossibile da tradurre» (Osimo, 2015). Considerata la dominante del testo e la resa filologica data, il residuo nella traduzione oggetto del presente mémoire è relativamente basso, poiché qualora un elemento del prototesto non fosse giunto a destinazione nel metatesto, questo sarebbe stato inserito nell’apparato paratestuale sotto forma di nota a piè di pagina, come nei casi già citati nel corso dell’analisi traduttologica. Un ulteriore esempio viene riportato qui di seguito.

 

«Понятно, что при такой крЪпости родового союза, при такой отвЪтственности всЪхъ членовъ рода одинъ за другого, значение отдельного лица необходимо исчезало предъ значениемъ рода; одно лицо было немыслимо безъ рода; извЪстный Иванъ Петровъ не былъ мыслимъ какъ одинъ Иванъ Петровъ, а былъ мыслимъ какъ только Иванъ Петровъ съ братьями и племянниками. При таком слиянии лица съ родомъ, возвышалось на службЪ одно лицо — возвышался цЪлый родъ, съ понижением одного члена рода — понижался цълый родъ» (Соловьев, 1893-1895:679). «È chiaro che per questa forza dell’unione famigliare, sotto la responsabilità di tutti i membri di una famiglia o di un’altra, è necessario che il valore di un individuo scompaia di fronte al valore della famiglia; un individuo non ha senso senza famiglia; il famoso Ivan Petrov3 non ha senso come Ivan Petrov, ma ha senso solo come Ivan Petrov con fratelli e nipoti. Con questa fusione tra individuo e famiglia, se l’individuo assumeva una carica, la famiglia intera la assumeva, e con la caduta di un membro della famiglia, cadeva una famiglia intera» (Solov’ev, 1893-1895:679).
 

3 Ivan Petrov non è un personaggio realmente esistito, bensì è usato qui in qualità di esempio, poiché è uno dei nomi (e cognomi) più comuni e diffusi in Russia (N.d.T).

Tabella 14- Gestione del residuo traduttivo

 

Come si evince dalla nota, lo storico Solov’ëv menziona Ivan Petrov solo a titolo di esempio e utilizza questo nome e cognome perché tra i più diffusi in Russia. Nella Tabella 14- Gestione del residuo traduttivo si assiste a un caso di implicito culturale, un elemento che non viene esplicitato nella comunicazione, perché ritenuto ovvio e scontato in quanto rimanda a una serie di dati e informazioni ben radicati nella cultura a cui appartiene il testo. Il lettore avrebbe potuto pensare che Ivan Petrov fosse realmente esistito e magari che fosse appartenuto a una stirpe di nobili e alti funzionari, ma nel momento in cui avesse provato a cercare traccia di questo personaggio su internet o nelle enciclopedie, non avrebbe trovato nulla.

Un’altra dimostrazione di residuo, che possiamo notare nella Tabella 10- Difficoltà, riguarda la perdita di informazioni in merito alla presenza di parti in slavo antico che nel metatesto vengono tradotte semplicemente in italiano. A questo problema non si è trovata una vera e propria soluzione. Come già illustrato, si è cercato di utilizzare parole desuete in italiano per conferire l’idea che la citazione proposta non fosse attuale. Ma se osserviamo il caso appena affrontato nella Tabella 14- Gestione del residuo traduttivo, noteremo che anche qui il testo originale è scritto in una lingua non moderna, ovvero nel russo di fine Ottocento. Qui le parole non cambiano radicalmente come si è visto nell’esempio precedente, l’unica differenza è il grande utilizzo di tvërdyj znak. Quindi, non è stato creduto indispensabile usare parole arcaiche in italiano e, considerata la dominante del testo, non si è ritenuto necessario aggiungere una nota; in questo modo l’informazione è andata persa durante la traduzione, non ha raggiunto il metatesto.

 

Riferimenti bibliografici

 

Âkobson, R. (1987). The dominant. In R. Âkobson, K. Pomorska, & S. Rudy (A cura di), Language and literature (p. 41-46). Cambridge (Massachusetts): Belknap Press.

Eco, U. (1979). Lector in fabula. La cooperazione interpretativa nei testi narrativi (1991 ed.). Milano: Bompiani.

Gutt, E.-A. (1991). Translation and relevance: cognition and context. Oxford: Basil Blackwell Ltd.

Krugosvet, U. n.-p. (1997-2016). Lotman, Ûrij Mihailovič. Tratto il giorno Maggio 20, 2016 da Ènciklopediâ Krugosvet – Universal’naâ naučno-populârnaâ onlajn-ènciklopediâ: http://www.krugosvet.ru/enc/kultura_i_obrazovanie/literatura/LOTMAN_YURI_MIHALOVICH.html

Nabokov, V. (1941). The art of translation. On the sins of translation and the great Russian short story. Tratto il giorno Maggio 26, 2016 da New republic: https://newrepublic.com/article/62610/the-art-translation

Nabokov, V. (1955). Problems of translation: Onegin in English. Partisan review(22), 496-512.

Osimo, B. (2011). Manuale del traduttore. Guida pratica con glossario (III ed.). Milano: Hoepli.

Osimo, B. (2015). Dizionario di scienza della traduzione. Milano: Hoepli.

Osimo, B., & Farinelli, S. (In corso di pubblicazione). Manuale del traduttore di Ûrij Lotman. Milano: Marcos y Marcos.

Ožegov, S. I. (2012). Tolkovyj slovar russkogo âzyka. Moskva: OOO Izdatel’stvo «Oniks».

Popovič, A. (2006). La scienza della traduzione. Aspetti metodologici. La comunicazione traduttiva. (B. Osimo, A cura di) Milano: Hoepli.

Treccani, Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A. (2016). Enciclopedia Treccani. Tratto il giorno Maggio 20, 2016 da Treccani – La cultura italiana.: http://www.treccani.it/enciclopedia/

Treccani, Istituto dell’Enciclopedia Italiana fondato da Giovanni Treccani S.p.A. (2016). Vocabolario Treccani. Tratto il giorno Maggio 26, 2016 da Treccani – La cultura italiana.: http://www.treccani.it/vocabolario/

 

Indice delle tabelle

Tabella 1- Realia A. 88

Tabella 2- Realia B. 89

Tabella 3- Forma espressiva. 91

Tabella 4- Lingua o linguaggio A. 92

Tabella 5- Lingua o linguaggio B. 93

Tabella 6- Neologismo A. 94

Tabella 7- Neologismo B. 95

Tabella 8- Scelta traduttiva A. 96

Tabella 9- Scelta traduttiva B. 97

Tabella 10- Difficoltà. 98

Tabella 11- Paratesto A. 100

Tabella 12- Paratesto B. 101

Tabella 13- Paratesto C. 101

Tabella 14- Gestione del residuo traduttivo. 103

 


[1] Кто не достигает вершины, тот падает очень низко (фр.).
Chi non raggiunge la vetta cade molto in basso.

[2] Одного восхождения к вершине достаточно, дабы наполнить до краев сердце человека. Надо представлять себе Сизифа счастливым (фр.).
Salire sulla cima è sufficiente a riempire fino all’orlo il cuore di un uomo. Bisogna immaginare Sisifo felice.

[3] Если бы слово «жаргон» означало только испорченную речь, например речь низкого народа, то им нельзя было бы назвать жаргон прециозников, потому что прециозники ищут самое красивое. Но это слово означает также аффектированную речь, следовательно, прециозный жаргон — это хорошая манера речи. Это не сам язык, которым говорят те, кого называют прециозниками; это изысканные фразы, сделанные на заказ (фр.).
Se la parola gergo significasse solo discorso rovinato, ad esempio il discorso del popolo basso, non sarebbe possibile chiamarlo gergo dei preziosi, perché i preziosi sono alla ricerca dell’eccelso. Ma questa parola significa anche discorso affettato, quindi, il gergo prezioso è un bel modo di parlare. Questa non è la lingua che parlano quelli chiamati «preziosi»; sono frasi ricercate, create su misura.

[4] Свидетелями успехов этого до сих пор остаются Лима (так же, как Панама и Манила в XVII веке) до Замостья в Польше, Ла Валетты (на Мальте), Нанси, включая Ливорно, Гаттинару (в Пьемонте), Валери (Vallauris), Бруаж (Brouage) и Витри-де-Франсуа (Vitry-le-François) (пер. с фр. Ю. Лотмана).
Ad oggi rimangono testimonianze dei successi di tutto questo da Lima (così come Panama e Manila nel Seicento) fino a Zamość in Polonia, da La Valletta (Malta) e Nancy, fino ancora a Livorno, Gattinara (Piemonte), Vallauris, Brouage e Vitry-le-François (traduzione dal francese al russo di Ûrij Lotman).

[5] Из многочисленных работ на эту тему хотелось бы выделить по ясности методологической постановки вопроса: Jakobson R. Russie, folie poésie. Textes choisies et présentes par Tzvetan Todorov. Paris, 1986. P. 157—168.
Tra le numerose opere sull’argomento si vorrebbe rilevare, per la chiarezza dell’impostazione metodologica della questione, l’opera di Roman Jakobson, Russie, folie poésie. Textes choisies et présentes par Tzvetan Todorov, Paris, 1986 p.157-168.

 

[6] Местничество — в Московской Руси XV—XVII вв. порядок замещения государственных должностей боярами в зависимости от знатности рода и степени важности должностей, занимаемых предками (см.: Толковый словарь русского языка: В 4 т. / Под ред. Д. Н. Ушакова. М., 1938. Т. 2. Стб. 191). Распределением должностей, от места на царском пиру до места в походе, посольстве, на воеводстве, ведал специальный приказ. Местничество вызывало разные споры, так как связывалось с родовой честью.
Mestničestvo – nella Rus’ moscovita del XV-XVII secolo era l’ordine di sostituzione delle cariche pubbliche per i boiardi a seconda della nobiltà della famiglia e del grado di importanza delle cariche occupate dagli antenati (vedi: Dizionario monolingue della lingua russa: in 4 volumi, a cura di Ušakov, 1938, vol 2, p. 191). Un ordine speciale ha gestito la distribuzione delle cariche, dal posto da occupare alla tavola dello zar, fino al posto in marcia, in ambasciata, nel voivodato. Il mestničestvo ha suscitato diverse polemiche, perché è legato all’onore della famiglia.

[7] Il termine Robinsonade prende il nome dal romanzo Robinson Crusoe di Daniel Defoe. I protagonisti delle opere appartenenti a tale sottogenere letterario condividono la stessa sorte di Crusoe e i romanzi trattano gli stessi temi. Qui viene citato per sottolinearne la filosofia insita all’interno del movimento letterario: prendere un’opera (in questo caso quella di Defoe) e trasformarla in modello generale. Il termine robinsonata viene invece utilizzato da Karl Marx per indicare il costrutto ideologico che tende a giustificare come naturale il capitalismo (Marx K. Forme di produzione precapitalistiche, a cura di Fusaro D., Milano: Bompiani)  (N.d.T).

[8] Per autonominazione si intende il processo mediante il quale un popolo decide di per sé come chiamarsi, sceglie un endonimo (N.d.T.).

[9] Ivan Petrov non è un personaggio realmente esistito, bensì è usato qui in qualità di esempio, poiché è uno dei nomi (e cognomi) più comuni e diffusi in Russia (N.d.T).

[10] Predmest’e può essere tradotto con «sobborgo». Qui si è scelto di lasciare la parola russa perché ne viene spiegata l’etimologia e non si intende solamente ciò che sta al di fuori delle mura della città, ma anche tutti quei luoghi interni considerati di confine (vedi di seguito) (N.d.T).

[11] La versione inglese dell’opera Universe of the Mind: A Semiotic Theory of Culture viene pubblicata per la prima volta nel 1990 dalla I.B. Tauris & Co Ltd e distribuita negli Stati Uniti e in Canada.

[12] Linguacultura è un termine coniato da Agar nel 2006. Per esso si intende il rapporto inscindibile tra lingua e cultura.

[13] La versione del 1986 in lingua russa è disponibile presso la Internet Biblioteka Alekseâ Komarova al seguente indirizzo: http://www.ilibrary.ru/text/1564/p.1/index.html Il racconto è stato pubblicato per la prima volta nel 1892.

Entrevista com Bruno Osimo. Anna Palma, Andréia Guerini «Cadernos de Tradução», 2008, ISSN 2175-7968, Florianópolis, Brasil. Civica Scuola Interpreti Traduttori «Altiero Spinelli»

INTERVISTA A BRUNO OSIMO

1. Com’è nato il suo interesse per la traduzione?

Nonostante il lavoro fatto su di me per capirlo, non posso dire di essere arrivato a una

soluzione precisa. Da un lato credo che abbia avuto un ruolo l’educazione materna, dopo la

quale ho avuto modo di attribuire estrema importanza alla precisione delle sfumature nel modo

di esprimersi, forse anche un po’ come una sorta di reazione; dall’altra il contesto

indirettamente cosmopolita della mia educazione, sia perché sono ebreo e figlio di due persone

entrambe perseguitate dalle leggi razziali italiane e scampate al nazismo grazie alla fuga e

anche alla fortuna, sia perché mio padre viaggiava molto per lavoro e, ogni volta che tornava,

mi accorgevo che in quello che raccontava c’era sempre un residuo, qualcosa che, per capirla,

occorreva conoscere direttamente. Qualcosa d’intraducibile senza residuo.

2. Come sono stati accolti i suoi libri in Italia e all’estero?

In Italia i miei libri sono stati accolti bene, ma in sordina. Sono adottati in molti atenei e scuole

di specializzazione, ma, forse anche grazie al fatto che il mio editore, Hoepli, sembra non amare

le promozioni e gli eventi pubblici, non sono mai stati presentati in nessun luogo. All’estero,

ovviamente, c’è il grande limite della lingua. La lingua italiana è minoritaria ovunque. Ciò

nonostante, le poche recensioni sono uscite tutte all’estero.

Bisogna anche dire che il decennio che quest’anno compiono i miei libri (la prima edizione del

Manuale del traduttore è del 1998, e sono contento di festeggiare l’evento con i lettori di XXX)

è stato un decennio di trasformazione dell’università italiana, con la drastica riduzione dei corsi

in «lingue e letterature straniere moderne» e la fioritura di quelli in «mediazione linguistica»

(livello B.A.) e «traduzione» (livello M.A.). Questo ha comportato, per molti ex docenti di

letteratura, un reinserimento, il trovare un ruolo nuovo all’interno del proprio o di altri

dipartimenti. Molti docenti di traduzione erano stati formati come esperti di letteratura, e hanno

a volte un atteggiamento di sufficienza e di superiorità sia verso la traduzione, che considerano

“solo” un mestiere, sia verso i manuali, in quanto tipo di testo diametralmente opposto ai

discorsi “accademici”. Si può immaginare come abbiano considerato un libro che racchiude

entrambi questi difetti! Devo confessare che, durante il dottorato di ricerca, dovevo tenere

nascosta alla maggior parte dei docenti del collegio la pubblicazione dei miei libri, perché li

consideravano un titolo di demerito in quanto “didattici” e non “scientifici”.

3. Qual è il ruolo che la traduzione occupa nello scenario italiano? E quale quello degli Studi

della Traduzione fatti in Italia rispetto agli altri paesi dell’UE?

In Italia la traduzione ha un ruolo fondamentale, poiché la cultura italiana, dopo la fase

dominante dell’impero romano, attraversa un periodo di declino culturale. È perciò del tutto

naturale che (come afferma Even-Zohar), in quanto cultura periferica del polisistema culturale,

al suo interno la traduzione occupi una posizione centrale: è di qui che passano i testi che

importiamo dalle culture via via dominanti: quella statunitense in primis, soprattutto per quanto

riguarda la saggistica. In campo narrativo, è ora in fase di fortissima dominanza – rispetto

all’esiguità numerica – la cultura israeliana. Comunque in Italia si traduce molto: e si pubblicano

più traduzioni che originali, diversamente da quanto succede, per esempio, nei paesi anglofoni.

Per quanto riguarda gli studi sulla traduzione in Italia, siamo abbastanza arretrati rispetto ad

altri paesi europei. Anche se, a mio parere, è tutta l’Europa occidentale che sconta

un’arretratezza rispetto, da un lato, alla scuola semiotica estone e slava, e, dall’altro, rispetto

all’insegnamento fondamentale dello statunitense Charles Sanders Peirce. È vero che nei Paesi

Bassi, in Belgio, nel Regno unito e in Francia si pubblica molto di più sulla traduzione, ma è

anche vero che tali studi non sempre sono aperti alle autentiche novità rivoluzionarie degli studi

pubblicati nei paesi slavi negli anni Sessanta. Per esempio, il fondamentale libro di Popovič, La

scienza della traduzione, che ho curato in edizione italiana per Hoepli, prima era uscito solo in

slovacco, russo e tedesco, ed è tuttora fortemente sottovalutato dai più; il seminale libro di

Lûdskanov, Una concezione semiotica della traduzione, che sta uscendo da Hoepli nella

primavera del 2008, oltre all’edizione bulgara conosce solo una versione in francese

sgrammaticato, con una tiratura esigua e una diffusione pressoché nulla. E Lotman e Peirce,

che non hanno mai scritto esplicitamente sulla traduzione, hanno però dato un contributo

essenziale, se lo si sa e lo si vuole cogliere.

4. In Italia i traduttori sono riconosciuti? Hanno i loro diritti autorali riconosciuti e sono

remunerati come vorrebbero e dovrebbero?

In Italia, dove i traduttori sono importanti almeno quanto i camionisti (ossia moltissimo) per

l’economia del paese, perché si è scelta la politica di tradurre i modelli culturali altrui, anziché

proporre modelli propri (così come si è scelto di costruire autostrade anziché ferrovie), se

fossero compatti potrebbero paralizzare il paese, in mancanza di tariffe e condizioni adeguate.

Invece c’è l’epidemia di una malattia, apparentemente infettiva, la “traduttósi”, che causa nel

paziente un’insana voglia di tradurre a qualsiasi condizione e a qualsiasi prezzo… Scherzi a

parte, la domanda di traduzione è inferiore all’offerta, che è davvero enorme. Ci sono centinaia

di persone disposte a tradurre anche gratis, solo per l’onore (da chi tale è considerato) di avere

il proprio nome stampato, in piccolo, in una pagina che nessuno mai guarda, quella del

copyright. Vicino al copyright, e non in relazione a esso, perché nel 99% dei casi la legge sul

diritto d’autore viene disattesa e le traduzioni vengono pagate a forfait, senza nessuna

percentuale sulle vendite. A questo si aggiunge che il livello medio (e sottolineo «medio») di

cultura editoriale dei redattori e degli editor è scarso, che non hanno nessuna idea di cosa

significhi la qualità di una traduzione, o meglio, che hanno un’idea ben precisa di una qualità

della traduzione che penalizza il testo a vantaggio della sua (presunta: e sottolineo «presunta»)

vendibilità. In base a questa logica, qualsiasi sopruso è lecito ai danni del testo (sia il

prototesto, l’originale, sia il metatesto, il frutto della fatica del traduttore), purché ciò lo renda

più “leggibile”. Ma il concetto di «leggibilità» dipende dal concetto di lettore implicito che ci si

forma, e, a mio modo di vedere, gli editori tendono ad avere una visione del lettore implicito

come molto più ignorante e stupido di com’è in realtà il lettore medio.

Con ciò credo di avere implicitamente risposto anche alla seconda metà della domanda: no, i

traduttori italiani sono mal pagati e hanno uno status da paria, inferiore perfino a quello già

bassissimo (in Italia) degli insegnanti (il cui stipendio è inferiore a quello di un bancario). Ma un

po’ è anche colpa nostra: anziché piangerci addosso, dovremmo avere maggiore autostima,

dimostrare più coraggio ed essere meno disposti a subire. Insomma: il masochismo è curabile.

Propongo una psicoterapia intensiva per tutti, magari con convenzioni e sconti per la categoria.

5. Teoria e pratica della traduzione possono essere dissociate tra loro? In che misura teoria e

critica della traduzione possono aiutare a migliorare la qualità della traduzione?

Non penso che possa esistere una teoria della traduzione dissociata dalla pratica, né una pratica

dissociata dalla teoria. Quando la teoria era dissociata dalla pratica, per esempio con Catford e

Fëdorov negli anni Cinquanta e Sessanta, nessun traduttore ci credeva, perché a tutti saltava

all’occhio che si trattava di una teoria solo linguistica, che non contemplava tutti gli aspetti

extralessicali, primo tra tutti la cultura. La pratica dissociata dalla teoria è invece un’utopia, perché

le scelte che un traduttore fa, le fa comunque, che lui si renda conto o no segue una teoria,

esplicita o implicita. Altrimenti le sue scelte le farebbe a caso, e non credo che ci sia nessuno

disposto a sostenerlo. Popovič parla di teoria implicita della traduzione in riferimento a questo

fenomeno. Si potrebbe anche cercare di fare una storia della teoria della traduzione basata sulle

traduzioni pratiche. Più la teoria è implicita, più si corre il rischio di commettere incongruenze, di

avere una strategia traduttiva incoerente con sé stessa.

La cultura della critica della traduzione, diffondendosi, non può che migliorare le condizioni di

lavoro dei traduttori, e la qualità del prodotto così come viene poi considerato “finito”, ossia nella

fase finale di consumo da parte dei clienti. In mancanza di chiarezza su cosa s’intende per «qualità

della traduzione», si rischia di perseguire due fini diversi e inconciliabili: la facilitazione della

lettura, ottenuta mediante l’eliminazione degli scogli; e la preparazione di un testo presentato

come «altrui», ossia che conserva molte delle caratteristiche che lo connotano come traduzione di

un altro testo che proviene da una cultura diversa. Spesso in Italia si persegue il primo dei due fini,

ma non lo si dichiara quasi mai, anche perché risulterebbe offensivo per i clienti-lettori: si

attribuisce loro scarsa curiosità e poco interesse per ciò che il resto del mondo ha da offrirci; si

attribuisce loro fretta, disinteresse, desiderio di consumo veloce. Se vogliamo che i bagnanti

possano accedere a una costa piena di scogli, abbiamo due possibilità: fare una colata di cemento

e creare comodi scivoli, oppure attrezzare i bagnanti perché riescano a valicare la scogliera. Nel

primo caso, i bagnanti arrivano, ma non c’è più nulla da vedere.

6. Ci parli del suo interesse per la scuola di Tartu, di com’è nato e dell’importanza che ha avuto

e che ha nei suoi studi di Traduttologia.

Quando ero studente, la professoressa Elda Garetto, mia relatrice di laurea, mi diede un libro in

russo che, dal punto di vista grafico, aveva un aspetto molto modesto: era La traduzione totale, di

Peeter Torop. Leggendo quel libro, mi accorsi che, per quanto fosse molto difficile per me da

capire, trattava i problemi a un livello completamente diverso da quello a cui ero abituato: molto

più scientifico, metodico, ambizioso. Rimasi colpito dal contrasto tra il basso profilo dell’edizione

(sembrava una dispensa qualsiasi) e l’altissimo rigore del contenuto. Scrissi all’autore, e da lì prese

vita dapprima la traduzione, poi l’edizione italiana, poi l’amicizia con Peeter, poi la collaborazione.

In sostanza (lo dico con un po’ di vergogna per la mia ignoranza), scoprii la scuola di Tartu a

7. Attualmente lei fa parte di un progetto all’interno dell’Università di Tartu, ci può spiegare

Lo Stato estone, pur essendo molto più povero dello Stato italiano, ha una politica lungimirante e

sa che è molto importante, per il bene della nazione, investire nella ricerca. Di conseguenza ci

sono, anche nel campo della semiotica della traduzione, progetti di ricerca in cui sono a volte

coinvolti studiosi internazionali come guest researcher. Un progetto riguarda la storia della

traduzione e dovrebbe sfociare nella pubblicazione di un libro in inglese sull’argomento, distribuito

dalla Tartu University Press. Naturalmente in chiave semiotica. Un altro progetto riguarda la

riscoperta di Roman Jakobson e dell’enorme patrimonio nella sua opera per quanto riguarda la

8. Lei ha pubblicato diverse traduzioni di racconti e romanzi dal russo e dall’inglese. Nella

selezione dei libri da tradurre in italiano, su quali criteri si basa principalmente? E in che

misura le case editrici vi partecipano? La scelta del testo di un determinato autore da

tradurre è una fase che fa già parte, secondo lei, del processo traduttorio?

Tranne in rari casi (come L’isola di Sahalin di Čehov o L’ebreo in Russia e L’Angelo sigillato di

Leskov) nella mia vita la scelta è stata totalmente dell’editore. Fosse per me, per esempio,

tradurrei le opere complete di Čehov e lo considererei un grande onore e piacere. Invece

Mondadori, dopo avere cominciato la pubblicazione di tutti i racconti, a ritroso, cominciando dai più

recenti, a un certo punto si è fermato, senza preavviso. Peccato.

La scelta del testo fa parte senz’altro della critica della traduzione e del processo traduttivo. Si

tratta, come dice Popovič, di critica preventiva. Tra l’altro, difficilissima da fare, perché bisogna

essere esperti di marketing, di sociologia e di psicologia sociale. Non sono certo che coloro che la

fanno abbiano tutte queste competenze. E pensare che il primo lavoro che si offre a un aspirante

traduttore è proprio quello di leggere un libro e preparare la scheda di lettura che serve a prendere

tale decisione… Credo che si dovrebbe investire di più in questo campo, per ottenere risultati più

9. Nella sua traduzione del libro di Torop, La traduzione Totale, nelle Avvertenze per il lettore,

lei spiega la translitterazione dei caratteri cirillici ai quali si è attenuto, aggiungendo anche

alcune “norme spicciole di pronuncia”. Questo suo procedimento affinché il lettore possa

avvicinarsi, nella pronuncia anche solo interiorizzata dei nomi propri, a quella più vicina alla

lingua originale, sottolinea la sua preoccupazione anche per i suoni della cultura emittente.

Quando traduce testi letterari, quale criterio usa con i nomi propri di personaggi o di luoghi,

li traduce o no? e perché? E come si comportano o si sono comportati gli altri traduttori dal

russo in italiano o in altre lingue, sempre a questo proposito?

Io credo che nella traduzione di testi non strettamente utilitaristici lo scopo sia quello di far

conoscere al lettore mondi diversi, culture diverse, usi e costumi diversi. La traduzione la vedo

come strumento per combattere il provincialismo che affligge tutti noi e che, forse, sta anche alla

base di molti conflitti. Di conseguenza, quando non ho limiti imposti dall’editore, conservo nomi

propri sia di persona sia di luogo sia di istituzione nella forma più simile possibile a quella della

cultura originaria, fatto salvo l’alfabeto latino. Un disastro avviene quando, per esempio, si

traducono i nomi delle università, ciò che spesso le rende irriconoscibili, come quel giornalista che

ha tradotto “Washington University” con “Università di Washington”, proponendo al lettore italiano

qualcosa di interamente falso: si tratta dell’università intitolata a George Washington, e ha sede a

Saint Louis, nel Missouri. Solo le istituzioni che hanno nomi in più lingue (come l’UE) possono

essere nominate in quelle lingue. Che la cultura emittente sia quella russa o qualsiasi altra non fa

nessuna differenza. Le culture hanno una loro peculiarità che va rispettata e che è utile conoscere,

anche quando non si è disposti a condividerla. Dato che però le norme di traslitterazione non

tengono conto delle difficoltà dei non addetti ai lavori, e per la trascrizione delle lingue con alfabeto

cirillico è uscito un aggiornamento nel 1995 che semplifica il lavoro agli addetti ma lo complica per

i profani (per esempio, la lettera â serve ora a traslitterare un carattere cirillico che si pronuncia

«ia»), io sono favorevole a un’applicazione degli standard ISO, ma anche a una spiegazione iniziale

per i lettori con esempi semplici di pronunce di parole più locali possibili.

Molti traduttori dal russo sono rimasti fermi allo standard precedente, del 1968, anche perché nella

slavistica italiana c’è poco aggiornamento e una tendenza alla conservazione e al dogma. Quello

standard aveva il grave difetto di non comportare una corrispondenza biunivoca tra segno cirillico e

segno latino, con la conseguenza che nelle biblioteche, per esempio, i catalogatori che non sanno il

russo non sempre erano in grado di ricostruire la grafia originaria.

10. Nella sua opinione, lo studioso di Traduttologia ed il traduttore hanno un ruolo politico-

sociale nella società attuale? Se sì, qual è? Allo stesso modo, qual è l’impatto della

Traduttologia nelle case editrici, e in che modo può cambiare la relazione tra queste e

l’edizione del testo tradotto, tra queste ed i traduttori?

Il traduttore e il traduttologo hanno un ruolo molto importante. Non sono soltanto lo specchio del

modo in cui una cultura “legge” le altre, ma sono anche una forza attiva di riflessione su tale

relazione interculturale e di indirizzamento di tale lettura.

Le case editrici sono aziende, ma questo, oltre a essere un male, può anche essere un bene.

Spesso i redattori nel rapporto coi traduttori chiamano in causa il bilancio aziendale per giustificare

proposte di compensi esigui. È importante capire che il bilancio può crescere se, invece di pensare

alla produzione libraria in senso quantitativo, la si pensa in senso qualitativo. In questo senso

traduttologo e traduttore possono essere di enorme aiuto. Se si desse ascolto al traduttore e al

traduttologo anche come consulenti di commercializzazione, si potrebbe rivoluzionare il modo di

fare i libri, e i lettori si sentirebbero più coinvolti, come avviene in Israele, che ha il tasso di lettura

11. Alcuni dei suoi libri sono disponibili in modo integrale in Rete. Che opinione ha del ruolo di

Internet nella diffusione della cultura e della conoscenza in generale? Ed in particolare che

importanza ha la Rete nella produzione intellettuale, nell’interscambio tra i ricercatori, nel

migliorare la qualità delle traduzioni, ecc.?

Internet ha solo pochi anni ma è già uno strumento la cui assenza sembra inconcepibile. Il mio

modo di lavorare, negli ultimi quindici anni, è cambiato in modo radicale grazie a internet. I miei

allievi non riescono nemmeno a pensare di poter fare una traduzione senza stare costantemente

online. Le potenzialità di internet per gli scambi tra ricercatori sono enormi. Anche questa intervista

ne è una testimonianza e una dimostrazione.

Quanto al diritto d’autore e ai libri online, credo fermamente nel diritto dell’autore di avere una

retribuzione dai suoi lettori, e considero la fotocopia abusiva un vero e proprio furto, come anche

la copia abusiva di CD e DVD. Se un autore mette a disposizione online alcune risorse che sono di

sua proprietà, bene, allora questo è un fenomeno diverso. Ma l’onestà di fondo degli utenti viene

data per scontata. E ci si aspetta un gesto di reciprocità.